Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены - Тумас Шеберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То-то и оно. Однако эта победа не отразилась на отношениях Бергмана с Бритой фон Хорн. Он раскаивался в своем поведении и написал примирительное письмо:
Хочу попросить тебя об одной вещи. Прости мне все, что я наговорил по телефону в тот день, и давай забудем эту историю. Ты даже не догадываешься, как мне недоставало тебя все это время!! По-моему, мы в одном фарватере, в одной лодке. Ведь наша работа имеет одну и ту же цель – создать театру возможности жить, и наша дружба, самое драгоценное, что у меня есть, не может разбиться от подобного пустяка. Кроме того, Брита, я очень многим тебе обязан. Ты помогла мне добиться успеха и занять нынешнюю мою позицию. Я все отчетливее это понимаю. Вот и попытался написать так искренне, как только мог. Я страшно одинок, и мне очень трудно думать о том, что все это обернется кризисом доверия между нами. Понимаешь? Милая Брита, наверно, мы можем снова стать добрыми друзьями? Даже более добрыми, чем раньше. Как ты думаешь? Твой преданный Ингмар.
Весь следующий год Бергман продолжал писать ей нежные письма. Уже не от руки своим неразборчивым почерком, а на машинке, на бланках со штампом руководителя театра. Речь шла главным образом о театральных постановках, о трудностях Драмстудии, о здоровье фон Хорн и о бергмановских сложностях с работой для нее параллельно официальной службе. Одно письмо более длинное и более личное:
Дорогая Брита! Спасибо за твою телеграмму! Ужасно жаль, что нам не удалось вместе пообедать, но я сильно болел и только сейчас начал ходить на дрожащих ногах. До меня также дошли слухи, что скоро у тебя день рождения, притом очень непростой [шестидесятилетие. – Авт.]. Прими мои самые теплые поздравления, если, конечно, считаешь, что дни рождения и юбилейные даты стоят того, чтобы с ними поздравлять. А любить друг друга, вспоминать и думать друг о друге в определенный день года, по-моему, вообще нонсенс. Ты знаешь, я тебя люблю и частенько думаю о тебе. Думаю то по-доброму, то сердито, в зависимости от настроения. Вдобавок я немножко побаиваюсь тебя, так как мне кажется, я каким-то образом тебя обманул. Пожалуй, я утратил пылкий розовый идеализм, за который ты по-прежнему цепляешься. Собственно говоря, мне нечего сказать в оправдание, да я и не знаю в общем-то, как это произошло, но, думая о тебе, я чуть-чуть стыжусь. Ты спрашивала, не хочу ли я поставить в Драмстудии “Джека и актеров”. Думаю, я не гожусь, но ведь есть и другие пьесы, не только “Актеры” Вернлунда. Возможно, в мае я буду более-менее свободен и смогу заняться постановкой для студии, но твердо обещать пока не могу. Обстановка неопределенная и переменчивая, “Свенск фильминдустри” колеблется. Однако на сегодняшний день как будто бы возможно, что в мае я освобожусь. И тогда, дорогая Брита, с большим удовольствием поставлю что-нибудь в студии. Преданный тебе Ингмар.
Но в Драмстудии Бергман больше ничего не поставил. “Со временем мы стали чужими. Работы Ингмара в кино уводят мир на ложный путь”, – пишет Брита фон Хорн в своих мемуарах, опубликованных в 1965 году, спустя два года после премьеры мрачных “Молчания” и “Причастия”. Возможно, когда писала эти фразы, она имела в виду темы упомянутых фильмов – сексуальную фрустрацию и религиозные раздумья.
В примирительном письме к фон Хорн Ингмар Бергман говорил о своем одиночестве. Поводом послужило не только огромное количество работы в театре. Перед отъездом в Хельсингборг Эльса Фишер-Бергман успела собрать чемоданы, привести в порядок квартиру в Абрахамсберге и неожиданно слегла, причем с высокой температурой. “Сегодня позвонила Эйвор Фишер и сказала, что у Эльсы суставный ревматизм. Крайне неприятно во многих отношениях, поскорей бы все прошло. Лене сегодня исполняется полгодика. Благослови Господь ребенка и родителей”, – записала Карин Бергман, а на следующий день стало ясно, что невестку необходимо госпитализировать. Жар не спадал, Карин Бергман встревожилась не на шутку: “Очень страшно за Эльсу, сегодня у нее опять температура 40°. Я навестила ее в больнице “Сёдершюкхус”, и меня поразило ее усталое бледное личико. Господи, сохрани нам и Ингмару малышку Эльсу! Она очень-очень нам нужна”.
В конце июля Ингмар Бергман на несколько дней приехал в Стокгольм. Поселился с друзьями-артистами в квартире недалеко от родителей, чтобы отдохнуть перед началом новой работы в качестве руководителя Хельсингборгского театра. “Я понимаю, болезнь Эльсы гнетет его больше, чем я думала, но он опасается говорить об Эльсе и Лене – боится, в глубине души боится потерять их обеих”.
Итак, когда Бергман приехал в Хельсингборг принимать театр, с ним не было ни жены, ни дочки, которая тоже захворала. Эльсу Фишер-Бергман поместили в частный санаторий поблизости от Альвесты, и на оплату его ушло все его месячное жалованье. Дочка лежала в детской больнице Сакса в Стокгольме. Финансовую ситуацию спасла подработка в “Свенск фильминдустри”.
Летом состояние Эльсы Фишер-Бергман ухудшилось. У нее возник отек легких. Свекровь опасалась, что болезнь может стать дурным предзнаменованием, “странным предчувствием чего-то еще более тяжкого, что может случиться”.
Второго октября 1944 года в восьми городах состоялась премьера “Травли”; в Стокгольме фильм показали в кинотеатре “Красная мельница”. Картина стала огромным успехом и безусловным прорывом Бергмана. Карин Бергман записала в дневнике:
День окрашен премьерой фильма Ингмара “Травля”. Мы с Нитти посмотрели его нынче вечером, и, признаться, я покорена. Я ждала этого фильма со страхом и сомнениями, не знаю, что скажут критики, но для меня он стал потрясением. И я уверена: молодой человек может сочинить и создать такое, только если имеет чистый взгляд на вещи и обладает идеалами. […] Для Ингмара это опять блестящий успех. Газеты сегодня полны похвал. И на сей раз он вправду их достоин. Боже сохрани его душу во всей этой кутерьме! […] Нынче вечером снова ходила с Эриком смотреть Ингмаров фильм, который вызвал столько шума и споров. Эрику он понравился, и сегодня мы говорили с Ингмаром, возможно, в субботу он зайдет домой.
Весной 1945 года становилось все заметнее, что Ингмар Бергман отдаляется от жены. И дело тут не только в географическом расстоянии. Карин Бергман угадывала подступающую катастрофу и сочувствовала невестке: “Думаю о милой Эльсе с нежностью и печалью. Ей сейчас так нужна любовь. А Ингмар?!” Однажды вечером Эльса Фишер-Бергман ужинала в пасторском доме, она выписалась из больницы, но еще не вполне оправилась, говорили они о браке, которому, по всей видимости, не дано уцелеть. “Ах, только бы Ингмар не причинил ей зла, не оскорбил ее”, – писала Карин Бергман. Позднее, в разговоре с ним по телефону, когда Ингмар сообщил, что театр получает теперь государственные ассигнования и что он и труппа празднуют успехи, она не могла вполне разделить его радостный настрой. “На письма он не отвечает, по телефону связаться невозможно. […] Ах, если б Ингмар мог стать другим и сохранить Эльсу и Лену!” Невестка, отмечала Карин, трогательно любила Ингмара и храбро молчала. А Лена, ковылявшая по квартире отцовых родителей, когда гостила у них, “милая и безмятежная, даже не догадывалась о тысячах конфликтов, в которые уже вовлечена”.
Эльса Фишер-Бергман была глубоко опечалена. Та жизнь с мужем, какую она себе представляла, мало-помалу разбилась вдребезги. А ведь совсем недавно она радовалась переезду в Хельсингборг и продолжению совместной работы – подбору актеров, распределению ролей, обсуждению репертуара и самому дерзкому, а именно постановке новогоднего ревю, где они оба смогут показать, что способны создавать новые скетчи и танцы.