Янтарная Ночь - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всегда было серо в этих сказках, и немного холодно у нее на сердце. Вот почему ей надо было беспрестанно двигаться, менять города. Уходить, уходить, нигде и никогда не пуская корней, ничем себя не обременяя. Уходить, уходить, все той же упругой поступью, широким шагом, все с той же легкостью на подъем. Уходить, уходить — без цели прохаживаться по жизни, с отстраненным и грациозным видом, как у пепельных журавлей, позволять ветру уносить себя. Убегать без конца по ходу времени.
Она ушла. Снова пустилась в дорогу со своей ламой и своими спутниками. Она не предупредила Янтарную Ночь о своем уходе, просто однажды ночью перестала заглядывать к нему. Он ждал ее много ночей в своем холле, впервые странным образом заметив его уродство, пошлость, холод. Он не мог сосредоточиться на своих книгах: что-то в нем безотчетно ловило малейший шум снаружи и постоянно отвлекало от чтения. Негромкое постукивание ходуль на улице, мягкий шелест серой ткани, колышущейся вокруг ее тела, сдвоенная тень, растворяющаяся в лужице голубоватого света от неоновой вывески, молчаливый силуэт розовоглазой ламы — он ждал всего этого. Надеялся. И еще ее хрупкий голосок, лепечущий грустные детские сказки, и ее миниатюрные руки, ее приглушенные смешки, свежесть и вкус ее кожи, грудей, губ, и легкость ее тела на его собственном, и еще… И еще, и еще — он был длинным, этот список сам-не-знаю-чего, который заставлял его ждать, держал во влюбленной засаде. Улиссея. Ее фиглярское имя, имя бродячей комедиантки, лунатички, тихо журчало в тишине. Улиссея. Казалось, оно позвякивает у него за спиной на доске с ключами. Улиссея. Шуршит с каждой перевернутой страницы книги, которую он рассеянно листал.
Улиссея. Это имя напевалось на далекую мелодию «Печального вальса», кружилось в прозрачности пустоты, в еле слышном шорохе серого атласа. Оно ускользнуло с какого-то бала, ночного бала… и сплелось с тем, другим именем, открывавшимся, словно бал. Баладина. Улиссея ускользнула лишь для того, чтобы в настороженное сердце Янтарной Ночи — Огненного Ветра вернулась маленькая Баладина.
Так продолжалось несколько недель. Несколько недель, в течение которых имя Улиссея пробегало по его коже, словно дрожь, перехватывало ему горло, живот, стучало в виске. Тщетно пытался он отрицать или обмануть эту дурноту неутоленного желания, эту тоску напрасного ожидания — тревога не отпускала. Тогда он злился на самого себя, восставал против тайной и обидной власти, которую имя этой девицы приобрело над ним. Не попадется же он, Янтарная Ночь — Огненный Ветер, в свои двадцать лет, в эту липкую паутину любовного чувства! Он злился, что позволил коснуться себя этой тошнотворной слабости, а еще больше злился на пропавшую девчонку. «Улиссея, — воскликнул он, наконец, — я сумею свернуть шею твоему вкрадчивому имени! В пыль сотру воспоминание о тебе. Так что исчезни навсегда на своих горе-костылях, убирайся кочевать в преисподнюю, шлюшка косоглазая, со своей жуткой ламой-карлицей впридачу!»
И он свернул шею имени Улиссея, так же, как забросил подальше имя Нелли, сунул на полку имя Жасмен и забыл имя Орникар. Осталась одна лишь колющая тоска по Баладине.
Улица Тюрбиго. Он жил там под крылом ангела. Ангела, высеченного на фасаде дома, у его окна. Долговязого, непомерно длинноногого ангела, с телом, завернутым в узкое складчатое платье до пят, напоминавшим тело какой-то угреобразной рыбы. Он возвышался на три этажа, уставясь на улицу совершенно безучастным взглядом и чуть улыбаясь глупой, рассеянной улыбкой. Крылья, расправленные у него за плечами, обрамляя лицо, были до смешного непропорциональны относительно длины тела. Если бы когда-нибудь этому каменному ангелу пришла фантазия отделиться от фасада и попорхать над кварталом, он тотчас разбился бы о мостовую, преданный своими грациозными и смехотворными крылышками. Лицо у ангела было глуповатым — лицом хорошо упитанного подростка с плоскими лбом и носом, с круглыми скулами и ртом, с едва намеченной странной, неопределенной и немного дурацкой улыбкой. Никакого взгляда. По правде сказать, ничего по-настоящему возвышенного в этом рыбообразном ангеле не было, лишь какая-то пресная невинность, кроткая беспечность, и что-то, невесть что, странное, но, тем не менее, нравившееся Янтарной Ночи — Огненному Ветру. «Мой сосед — каменный ангел, запачканный потом и копотью города, — говорил он. — Не болтает, не шевелится. Торчит там, распростершись на фасаде, со своей идиотской улыбкой и пустой благодатью. Это не ангел-хранитель, а скорее, ангел-кретин. Обывательский ангел, одним словом! Истинный Божий лик — жалкая рожа придурка, которому плевать на то, что творится внизу». И, сильный этой презрительной убежденностью, он каждый день жаловал ангела Тюрбиго, раскрывая ставни под его крылом, снисходительным взглядом.
Впрочем, этот взгляд он бросал не только на своего каменного соседа, но и на всех людей, с которыми сталкивался на улице. Из-за долгой замкнутости в своем высокомерном одиночестве и бунта против любой формы привязанности, он потерял нить, которая ведет к другим. А подобрав эту нить нечаянно, если она вдруг попадалась ему на пути, он тотчас же яростно ее рвал.
Но эта нить была странной вещью, неожиданно появлявшейся вновь и вновь, порой в самых несуразных формах — и всякий раз ему приходилось заново ее обрывать, и всякий раз его гнев усиливался еще больше.
Именно так он однажды повстречал старуху. Невзначай, в лабиринтах города. Старуху, продававшую лимоны. Такую старую, такую уродливую и такую скрюченную, что казалось, будто у нее уже нет ни возраста, ни чего-либо человеческого. Она стояла, вся скособочившись, посреди тротуара, с древней плетеной кошелкой меж босых и очень красных, почти багровых ног, засунув одну руку в карман слишком просторного и драного пальто, другую вытянув перед собой, выставляя в горсти лимон.
Лимон такого желтого, такого яркого, такого светящегося цвета, что можно было подумать, будто это вспышка солнца. При одном только взгляде на него рты прохожих заполняла вся горечь, вся оскомина дня. А она, старуха, представляла его миру, словно вызов небывалой дерзости. «Смотрите! — казалось, говорила она. — Я, Ужасная Старуха, обладаю одной из тайн мироздания. Одним из чудес света. Тут, в моей руке, я держу вашу жажду. А еще ваши слезы, вашу лимфу, ваши мокроты, вашу слюну, ваш пот, вашу мочу — все ваши кислые, полупрозрачные воды. У меня власть над вашими телами. И если мне заблагорассудится, я вас всех скручу. Отравлю ваши воды, все их иссушу!» Впрочем, ее собственные глаза цветом и размером были под стать лимонным зернышкам, кожа — желтей, чем корка, но какой — то свинцовой, бурой, очень тусклой желтизны. Она стояла совершенно неподвижно, вся сгорбившись над своей протянутой рукой с сияющим лимоном, словно нелепая, облезлая статуя ангела, протягивающего миру священное сердце какого-то юного солнечного бога, принесенного в жертву. В незапамятные времена.
«По франку лимончик, по франку!» — бормотала она бесцветным, писклявым голосом. Как заведенная, повторяла она свою коротенькую фразу в течение нескольких минут, словно молитву, потом умолкала, не меняя ни выражения, ни позы, не позаботившись даже взглянуть, проходит ли по улице кто-то, способный ее услышать. «Может, она слепа?» — подумал Янтарная Ночь — Огненный Ветер, долго наблюдавший за ней с некоторого расстояния, с противоположного тротуара. «По франку лимончик, по франку / по франку лимончик, по франку / по франку лимончик, по франку / по франку лимончик, по франку…» Иногда какой-нибудь прохожий замечал старуху и подходил к ней, желая купить плод. Но она никогда не продавала тот, что держала в своей руке; едва прохожий подступал к ней, она нагибалась к своей кошелке и доставала оттуда другой. Старый корявый лимон, с дряблой кожурой в синеватых пятнах. Залежалый товар с Центрального рынка, отходы из мусорных ящиков, выброшенные в конце торгового дня. В том и состояла старухина коммерция, ее жалкая хитрость нищенки. Она совала гнилой плод в руку одураченного покупателя и проворно прикарманивала монету, не говоря ни слова, словно весь ее словарь ограничивался этими тремя словами: «По франку лимончик, по франку». Клиент, хоть и неприятно удивленный, никогда не осмеливался на попреки. Смирившись из жалости, он удалялся, с отвращением держа кончиками пальцев заплесневелый плод, который спешил тут же швырнуть в водосток на повороте улицы. Быть может, покупатели смутно чувствовали, что мошенническая сделка по сути была абсолютно честной, и что нищая старуха всего лишь давала им справедливое воздаяние за их мелкую жалость. Заплесневелый лимон как плата за их жалкое человеколюбие. «По франку жалость, по франку!»