Семейство Таннер - Роберт Вальзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Домой Симон воротился очень поздно, входная дверь оказалась заперта, ключа у него не было, и он весьма решительно позвонил в дверной колокольчик, так как находился в том состоянии, когда человек, как правило, действует бесцеремонно. На громкий трезвон немедля отворилось окно, и белая фигура — без сомнения, хозяйка в ночной кофте — сбросила ему завернутый в толстую бумагу ключ.
Наутро она, вовсе не гневаясь, с приветливейшей улыбкой сказала «доброе утро» и ни словом не обмолвилась о ночном шуме. Симон поэтому тоже счел неуместным упоминать означенный инцидент и оправдываться не стал — частью из деликатности, частью от лени.
Выйдя из дому, он отправился к санитару. Утро понедельника опять выдалось чудесное. Горожане уже занимались делами, а потому улицы были пустынны и светлы; он поднялся в комнату, где заспанный санитар еще лежал в постели. Нынче Симон заметил на стенах то, чего вчера не видел: множество весьма слащавых христианских украшений — вырезанных из бумаги розовых ангелочков да таблички с изречениями в рамках из загадочных засушенных цветов. Он прочел все изречения, среди которых были глубокомысленные, побуждавшие к раздумьям, стародавние, пожалуй что постарше восьмерых стариков, вместе взятых, были и выглаженные новые изречения, читавшиеся так, будто их тысячами штамповали на фабрике. «Как странно! — думал он. — Повсюду, во многих комнатах и комнатенках, куда бы ни пришел и каким бы делом ни занимался, видишь на стенах этакие свидетельства былой религиозности, отчасти много чего говорящие, отчасти мало, а то и вовсе ничего. Во что верит санитар? Наверняка ни во что! Пожалуй, для многих нынешних людей религия всего-навсего незначительное, поверхностное и неосознанное дело вкуса, вроде любопытства и привычки, по крайней мере для мужчин. Возможно, одна из сестер санитара украсила эту комнату таким манером. Думаю, да, ведь у девушек есть более глубокая причина для набожности и религиозных раздумий, нежели у мужчин, чья жизнь всегда, с незапамятных времен, спорила с религией, коль скоро они не были монахами. Однако убеленный сединами протестантский пастор с кроткой терпеливой улыбкой и благородной походкой, когда шагает по уединенным лесным прогалинам, неизменно являет собою прекрасное зрелище. В городе религия не так красива, как в деревне, где живут крестьяне, самому образу жизни которых уже присуще нечто глубоко религиозное. В городе религия похожа на машину, а в машине никакой красоты нет, в деревне, однако, вера в Бога пробуждает те же чувства, что и цветущее хлебное поле, или просторный пышный луг, или восхитительные волны отлогих холмов, где на вершине прячется уединенный дом с тихими обитателями, коим раздумье — близкий друг. Не знаю, мне кажется, в городе приходский священник чересчур близко соседствует с биржевым спекулянтом и с безбожным художником. В городе вере в Бога недостает надлежащего отдаления. Для религии здесь слишком мало неба и слишком мало аромата земли. Мне трудно подобрать слова, да, собственно, какая разница. Мой опыт говорит, что религия — это любовь к жизни, сердечная привязанность к земле, радость минуты, доверие к красоте, вера в людей, беззаботность на дружеской пирушке, удовольствие от размышлений и мечтаний и кротость в невзгодах, улыбка перед лицом смерти и мужество в любом предприятии, какое предлагает жизнь. В конечном счете нашей религией стала глубокая человеческая порядочность. Коль скоро люди доброжелательны друг к другу, они и к Богу относятся так же. А Богу, поди, ничего другого и не надобно? Сердце и чуткость могут сообща создать порядочность, которая Богу, поди, куда милее мрачной, фанатичной веры, наверное смущающей Всевышнего, так что Он в конце концов не желает и слушать молитвы, громогласно возносимые к небесам. На что Ему молитва, возносимая столь дерзко да грубо, будто Он туг на ухо? Не следует ли представлять Его себе как обладателя тончайшего слуха, коли вообще можно Его себе представить? Приятны ли Ему проповеди и звуки органа, Ему, Невыразимому? Что ж, Он, наверно, улыбается, глядя на наши по-прежнему сомнительные старания, и надеется, что однажды мы догадаемся поменьше ему докучать».
— Вы что-то очень задумчивы, Симон, — сказал санитар.
— Идемте? — спросил Симон.
Санитар меж тем был полностью готов, и оба не спеша зашагали по крутым улочкам в гору. Солнце жарко припекало. Они вошли в утопающий среди зелени дворик питейного заведения и заказали по кружке винца. А когда хотели уйти, хозяйка, хорошенькая женщина, уговорила их остаться, и они остались до вечера. «Вот так, не успеешь оглянуться, а весь летний день просидел за выпивкой», — подумал Симон со смешанным чувством хмельного довольства и кроткой, прелестной, мелодичной печали. Вечерние краски средь зелени дурманили ему голову. Приятель пристально и требовательно посмотрел ему в глаза, обнял его за шею. «По правде говоря, это противно», — подумал Симон. По дороге они оба в весьма вызывающей манере заговаривали со всеми женщинами и девушками. Рабочие возвращались домой с работы, шагали еще бодро, как-то странно поводя плечами, словно могли теперь облегченно вздохнуть. Симон высмотрел среди них замечательные фигуры. Когда они добрались до жаркого, уже сумеречного леса, венчавшего гору, внизу, в далеком мире, заходило солнце. Оба устроились средь зеленых кустов и просто молча дышали. Затем, как Симон и ожидал, товарищ приблизился к нему, отчего он аж похолодел.
— Это бессмысленно, — сказал он, — перестаньте. Или перестань.
Санитар угомонился, но настроение у него испортилось, мимо проходили люди, и они покинули это место. «Отчего я провожу день в обществе такого человека?» — подумал Симон. Но тотчас же признался себе, что чем-то этот человек ему симпатичен, невзирая на его странные, некрасивые наклонности. «Другой бы, верно, презирал санитара, — мысленно рассуждал он, когда они отправились в обратный путь, — но я из тех, кому интересен и мил всякий человек со всеми его хорошими и дурными обычаями. Я не дохожу до презрения к людям, вернее, презираю, собственно говоря, только трусость и апатию, однако ж в испорченности с легкостью нахожу кое-что интересное. И в самом деле, она во многом просвещает, позволяет глубже постичь мир, умудряет опытом, делает суждения мягче и точнее. Надобно знакомиться со всем, а познакомиться можно, лишь храбро прикоснувшись. Чураться кого-либо, просто из опасения, я бы почел для себя недостойным. Вдобавок иметь друга — это же бесценно! Что за беда, коли друг этот слегка странный…»
— Ты в обиде на меня, Генрих? — спросил Симон.
Но тот не ответил. Лицо его приняло хмурое выражение. Они снова подошли к давешнему питейному заведению, теперь окруженному темнотою. Разноцветные горящие лампионы кое-где освещали темную зелень, шум и смех доносились из зарослей, и оба, привлеченные веселой, огневой жизнью, снова зашли туда, где их дружелюбно встретила хозяйка.
Темно-красное вино искрилось в прозрачных бокалах, отблески света играли на разгоряченных лицах, листва кустов задевала платья женщин, и казалось вполне естественным провести жаркую летнюю ночь в шелестящем саду за бокалом вина, с песнями и смехом. От расположенного внизу вокзала до слуха мечтателей долетал шум железной дороги. Рослый краснощекий сын богатого виноторговца затеял с Симоном дерзкий философический разговор. Санитар противоречил во всем, оттого что был недоволен и сердит. Официантка, стройная черноволосая девушка, подсела к Симону и не возражала, когда он притянул ее к себе и поцеловал. Она охотно подставила горделиво изогнутые губы, словно созданные для того, чтобы пить вино, смеяться и целоваться. Санитар вконец осерчал и хотел уйти, однако ж позволил себя остановить. Тут послышалась песня, затянул ее молодой загорелый темноволосый парень в зеленой егерской шляпе, а девушка, которая тесно прильнула к его груди, подпевала тихим, счастливым голоском. Звучало это так пленительно, печально, по-южному. «Песни, — думал Симон, — всегда ведь печальны, во всяком случае красивые. Они призывают уходить!» Но он еще долго оставался в ночном саду.