Андрей Тарковский. Сны и явь о доме - Виктор Филимонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маруся и Арсений поселились в комнате коммунальной квартиры. Жили голодно. Рождение сына Арсений Александрович встретил радостно, но очень скоро ощутил фатальную непереносимость быта, легшего на его поэтические плечи. По ощущениям дочери, жизнь отца как поэта была чревата вынужденной раздвоенностью существования в реальном и поэтическом измерениях. Погружение в творчество — желанно Выход — болезнен. Это и сыграло, полагает Марина Арсеньевна, свою роль в распаде семьи. Наверное, отозвалось и романтическое легкомыслие, неспособность, а может быть, и нежелание смирить капризы собственной натуры. Ведь известно, что Арсений Александрович по-детски не умел сопротивляться своим страстям. Но было и то, что вообще присуще мужчинам из рода Тарковских. Неутолимая жажда подняться над прозой повседневности, отринуть ее во имя «божественного глагола», звучащего только в надбытовых высях.
В нашем воображении вновь всплывает фигура Александра Карловича, всецело отдавшегося в юности революционной эйфории конца XIX — начала XX века. Традиции революционного самопожертвования в разных формах не исчезали у нас от времен Радищева до молодой поросли, явившейся на рубеже столетий, к которой принадлежал и Александр Тарковский. От деда до внука в глубине натуры Тарковских живет неколебимая установка исполнить миссию, совершить жертвенный подвиг во имя высшего призвания в том пространстве деятельности, которое они избирают.
Александр Карлович в молодости — идеальный пример отечественного революционера.
Окунувшись в унылую прозу российской одиночной тюрьмы, он вдруг начинает молить о помощи и обращаться с исповедью… к французскому писателю-романтику Виктору Гюго, воспевшему подвиг одинокого бунтаря. Сквозь текст исповеди будто проглядывает конспект нового романа в духе «Отверженных», но с русским героем-страдальцем. С другой же стороны, при чтении письма Александра Карловича не покидает чувство, что в нем, как в первоклетке, гнездятся те послания, которые будет регулярно отправлять своим чиновным мучителям внук народовольца кинорежиссер Андрей Тарковский.
Самое примечательное — финал обращения к французскому романисту. Это просьба направить прошение российскому правительству об освобождении его, Александра Тарковского, из-под стражи, о возвращении ему свободы, которая вернет его к жизни, об освобождении его из-под следствия и суда, о разрешении жить ему в Елисаветграде. Он пишет это так, как если бы втайне надеялся, что письмо прочтут и те, кто практически может содействовать его освобождению. Обещает оставить революционную деятельность, обратиться к учебе и литературной работе, а то и навсегда, если потребуется, покинуть Россию… [3]
Строки письма поражают наивностью представлений о той реальности, в которой адресант живет. И в то же время они дают понять, что такое бескорыстный отечественный революционизм, чуждый прозе повседневности и поиску какой бы то ни было выгоды от революционной практики. Все это послание — выражение фатального конфликта в сознании его автора между материальной и духовной сторонами жизни, между бытом и бытием, что и определит; на наш взгляд, драматизм судьбы Александра Тарковского вплоть до ускорившейся слепоты (после гибели старшего сына) и кровоизлияния в мозг 26 декабря 1924 года.
Похожий конфликт станет ведущим и в творческом мировидении, и в текущей повседневности Андрея Тарковского.
… В жизни же Арсения Александровича получалось так, что заботы о материальном, груз домашней прозы ложились на его спутниц. Особенно после ампутации ноги из-за газовой гангрены, случившейся в результате ранения в 1943 году. В это время он особенно ощущал свою зависимость от человека, живущего рядом.
В одной из откровенных бесед с тещей муж Марины Арсеньевны, режиссер и бывший однокурсник Андрея Тарковского Александр Гордон, как-то коснулся «детскости» Арсения Александровича, его склонности «уйти от действительности в раскладывание пасьянсов, в любовь к игрушечным медведям и обезьянам». Мария Ивановна заметила, что как раз эту сторону его натуры и использовала в отношениях с мужем его третья спутница жизни, переводчик англоязычной литературы Татьяна Озерская, культивируя в нем в конечном счете неуверенность и чувство зависимости. «Боюсь, то же самое происходит сейчас с Андреем», — добавила Мария Ивановна, имея в виду второй брак сына.
Добавим, что эти черты характера поэта приобретали еще более высокий градус из-за его страстности, неспособности противиться стоим желаниям, своеобразной азартности, что было свойственно и сыну. Эти черты проявлялись во всем: от увлеченности астрономией, коллекционированием грампластинок с классической музыкой и книг до любовных увлечений и, конечно, абсолютной преданности своему поэтическому дару. В последнем случае и астрономия была одним из выражений его художнической души. Как заметил друг поэта, писатель Юрий Коваль, телескопы и бинокли Арсения интересовали постольку, поскольку приближали далекое, то, до чего «рукой нашей не дотянуться».
Будучи людьми «надбытовыми», и Александр Карлович, и Арсений Александрович тем не менее с тревогой следят за развитием того же качества характера в жизненной практике своих детей. Уже после вгиковской курсовой работы Андрея (совместно с М. Бейку и А. Гордоном) по рассказу Э. Хемингуэя «Убийцы» (1956), которую отцу довелось увидеть, Арсений Александрович с грустью, оправданной собственным опытом, произнесет: «Бедный Андрюша, трудно ему будет, очень трудно… Ведь он не отступится от своего видения мира, а ОНИ будут его ломать…» [4] И эти опасения в той или иной форме повторялись после встречи с каждой новой работой сына.
Передавая Андрею высокую тягу к небу, Арсений упускал из внимания, кажется, сам быт первой семьи тогда, когда она в этом остро нуждалась. «…Мало взял я у земли для неба, больше взял у неба для земли…» — с какой-то грустью произнесет поэт в своей «Степной дудке» (1960— 1964). Мучительное увлечение Татьяной Озерской нагрянуло как раз в первые послевоенные годы. А летом 1947 года, рассказывает дочь поэта, мать ее Мария Ивановна, не зная, куда деть детей на каникулы, отправила их сначала в Малоярославец к своему отцу, а потом в деревенский полуразрушенный дом тестя своего двоюродного брата на станцию Петушки.
После войны дом в Малоярославце выглядел мрачно: заколоченные окна, темень. А в доме лежал ослабевший от голода больной дед. Детям на пропитание было выдано две буханки черного хлеба и несколько селедок.
Остаток лета дети провели в деревне около Петушков. Изводил голод. Мария Ивановна работала, и по субботам они шли на станцию ее встречать, по дороге забавляясь изобретенной на этот случай игрой. Брат изображал в дорожной пыли, что бы он хотел съесть, а сестра угадывала. Привезенные матерью продукты быстро исчезали. К концу недели голод становился невыносимым. Как-то им повезло. В лесу они набрели на делянку картофеля. Вернулись сюда уже с сумкой. Марина стояла «на шухере». Андрей выкапывал клубни. «Если бы вдруг пришли хозяева, они нас, возможно, убили бы».