Эволюция эстетических взглядов Варлама Шаламова и русский литературный процесс 1950 – 1970-х годов - Ксения Филимонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подробнее записи о С. Есенине проанализированы нами в четвертой главе. Подчеркнем, что уже в 1920-е годы Есенин был важной фигурой для В. Шаламова, он обращался к его наследию на протяжении всей жизни.
Еще более трагическим событием стала для Шаламова смерть Ларисы Рейснер. В книге «Дом правительства» Ю. Слезкин упоминает о присутствии Шаламова на похоронах Рейснер:
Карл оказался в опале, а три года спустя Лариса умерла в кремлевской больнице от брюшного тифа. Ей было тридцать лет. «Ослепив многих, эта прекрасная молодая женщина пронеслась горячим метеором на фоне революции», – писал Троцкий.
Гроб несли Бабель, Пильняк, Всеволод Иванов, Борис Волин (шурин Бориса Ефимова) «и др.». В толпе был Варлам Шаламов, которого «очищала и подымала» «мальчишеская влюбленность» в Ларису [Слезкин: 232].
Об особых чувствах к Л. Рейснер Шаламов писал и в 1953 году Б. Пастернаку:
Имя Вы ей дали очень хорошее. Это лучшее русское женское имя. Для меня оно звучит особенно и не только потому, что я очень люблю «Бесприданницу» – героиню этой удивительной пьесы, необычной для Островского. А еще и потому, что это имя женщины, в которую я романтически, издали, видев раза два в жизни на улице, не будучи знакомым, был влюблен в юности моей, сотни раз перечитывал книги, которые она написала, и все, что писалось о ней [Шаламов 2013: VI, 37].
В воспоминаниях «Двадцатые годы» Шаламов назвал Рейснер надеждой литературы. Позднее, в других записях, можно встретить более сдержанные и даже критические высказывания в ее адрес, однако ближе к середине семидесятых годов Шаламов изменил свои суждения о многих, даже о Пастернаке. Но в воспоминаниях он пишет о Рейснер как об очень значимой фигуре для литературы двадцатых годов.
Если Есенин и Соболь покидали жизнь из-за конфликта со временем, он был у Есенина мельче, у Соболя глубже, то смерть Рейснер была вовсе бессмысленна.
Молодая женщина, надежда литературы, красавица, героиня Гражданской войны, двадцати девяти лет от роду умерла от брюшного тифа. Бред какой-то.
Никто не верил. Но Рейснер умерла. Я видел ее несколько раз в редакциях журнала, на улице. На литературных диспутах она не бывала.
Я был на ее похоронах. Гроб стоял в Доме Печати на Никитском бульваре.
Двор был весь забит народом – военными, дипломатами, писателями. Вынесли гроб, и последний раз мелькнули каштановые волосы, кольцами уложенные вокруг головы [Шаламов 2013: IV, 333].
После увольнения с завода Шаламов прописался у сестры и стал регулярно ходить в Ленинскую библиотеку и читальню МОСПС в Доме союзов. Заведующий читальней Модестов, видя прилежание Шаламова, допустил его к полкам с литературой, которая была изъята из обращения:
Это был не то, что спецфонд, а просто полки, где ставили книги, снятые с выдачи по циркулярам Наркомпроса: по черным спискам (как в Ватикане)…
Там, с этих полок, я и прочел «Новый мир» с «Повестью непогашенной луны» Пильняка, «Белую гвардию» Булгакова в журнале «Россия», «Ленин» Маяковского – поэма «Ленин» стояла на этих ссыльных полках года три [Там же: 423].
Библиотека принесла ему не только удовольствие от чтения, но и острое сожаление о потерянных на заводе годах – для поступления пришлось заново осваивать школьную программу. Но занятия в библиотеке и на подготовительных курсах привели к новым знакомствам, изменили темп и наполнение жизни молодого Шаламова. Москва 1920-х для него была университетом культуры.
В воспоминаниях он описывал феерически-утопический дух двадцатых годов, называл это время «штурмом неба», часто упоминал об ожидавшейся всеми мировой революции. Но самым важным для Шаламова в Москве этого периода было кипение жизни. Это кипение выражалось, прежде всего, в ожесточенных спорах и дискуссиях:
Эти споры велись буквально обо всем: и о том, будут ли духи при коммунизме – фабрика Брокара стояла с революции, и работники не были уверены, что ее пустят. И о том, существует ли общность жен в фаланге Фурье, и о воспитании детей. Обсуждали не формы брака, обсуждался сам брак, сама семья – нужна ли она. Или детей должно воспитывать государство и только государство. Нужны ли адвокаты при новом праве. Нужна ли литература, поэзия, живопись, скульптура… И если нужны, то в какой форме, не в форме же старой [Там же: 434].
Эту особенность московской жизни отмечает в своем «Московском дневнике» и немецкий философ Вальтер Беньямин, оказавшийся в советской России в декабре 1926 – январе 1927 года:
Дни каждого московского жителя насыщены до предела. Заседания. Комиссии каждый час проходят в конторах, клубах, на фабриках; для них часто не хватает места, их проводят в углу шумных редакций, за убранным столом в заводской столовой [Беньямин: 226].
Двадцатые годы – время ораторов: Шаламов вспоминал, что более тридцати раз слушал Луначарского[7], которого называл человеком-университетом.
Варлам Шаламов принимал в кипящей культурной жизни самое активное участие. Он дискутировал, писал стихи, посещал литературные кружки, бывал на занятиях у Осипа Брика, диспутах Маяковского, встречался с Сергеем Третьяковым, ненадолго вошел в «Молодой ЛЕФ», несколько раз был в «Красном студенчестве» поэта-конструктивиста Ильи Сельвинского. Возможность существования множества мнений, относительная (в сравнении с тридцатыми и последующими годами) свобода дискуссий, различные литературные группы и взгляды – это то, что Шаламов вспоминал всю жизнь:
Двадцатые годы – это время литературных сражений, поэтических битв на семи московских холмах: в Политехническом музее, в Коммунистической аудитории 1-го МГУ, в Клубе Университета, в Колонном зале Дома Союзов. Интерес к выступлению поэтов, писателей был неизменно велик. Даже такие клубы, как Госбанковский на Неглинном, собирали на литературные вечера полные залы.
Имажинисты, комфуты, ничевоки, крестьянские поэты; «Кузница», ЛЕФ, «Перевал», РАПП, конструктивисты, оригиналисты-фразари и прочие, им же имя легион [Шаламов 2013: IV, 319].
Дискуссии кипели недолго: Шаламов был арестован 19 февраля 1929 года в засаде в подпольной типографии, где печатались «Завещание В. И. Ленина» и другие документы оппозиции. Ордер на его арест подписан Г. Ягодой 1 марта 1929 года.
Двадцатые годы стали для Шаламова эталоном, с которым он сверял литературу пятидесятых-семидесятых, и чаще всего сравнение было не в пользу последней. Свидетели отмечают, что, вернувшись с Колымы, Шаламов так и остался «человеком двадцатых годов», и с этим связано его во многом критическое отношение к современному литературному и культурному процессу.
После возвращения из лагеря Шаламов устроился на работу внештатным корреспондентом в журнал «Москва» и добивался публикаций статей именно о двадцатых: о «Красной