Самоубийство: сборник общественных, философских и критических статей - Епископ Михаил
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже в минуты, когда человек был в самой гуще жизни, наведывались прошлые „тени“.
Один из отравленных вечером выходит на, улицу, и вот и его охватывает жажда мистического единства — объединения в каком-то сверхобычном ощущении.
„За всем, что жило вокруг, — говорит герой очерка, — смутно чувствовалась какая-то другая жизнь, — непостижимо-огромная, таинственная и единая, из нее и исходило все и все ею объединялось.
Ум холодно говорит: только слепая энергия творит формы жизни
Но почему я должен принимать то, что предписывает ум. Нет, мир жив, жив не собранием жизней, а единой могучей жизнью, и в этой общей жизни — оправдание жизни и ее цель. Падают, сами собой решаясь, самые ее непонятные загадки. Как можно принять настоящее во имя будущего? Чем может быть искуплено калечение или гибель хоть одной жизни?“ („Перед завесой Вересаева“).
Правда, на другой день он гонит эти грезы.
„Глаза с враждебным вызовом устремлялись в мутную пустоту дали: да, я сумею принять ее такою, какая она есть, со всем холодным ужасом ее пустоты и со всею завлекательностью много ужаса, не сумею, — умру, но не склонюсь перед тою правдою, которая только потому правда, что жить с ней легко и радостно“..
Он отогнал призрак.
Да. Но легко ли примириться с пустотой?
Нет, вырвать это „жало в плоти“ далеко не так легко. Призраки атавистически мучат как воспоминание о каком-то потерянном рае.
Вот диалог из „Homo Sapiens“ Пшебышевского:
Гродский. Послушай, Фальк, веришь ты в безсмертие души?
Фальк. Да!
— Как ты представляешь его?..
— Совсем не верю. Я ни во что не верю... А ты, действительно, ничего больше не знаешь о ней?
— О ком?
— О ней...
— Нет... Я собственно тоже не верю, но чувствую страх!
Какая тоска в этих четырех строках, где люди даже боятся называть душу по имени, чтобы не умереть от муки по ней!
Или вот другое:
Фальк. Иза, станем искать Бога, Которого мы потеряли.
Ива (полусознательно). Бога, Которого мы потеряли?
Диалог весьма интересный для характеристики власти мучащих пережитков.
Не верю, но хочу. И мучаюсь этим хотением. Не признаю „сложности“, по хочу ее. И нет ничего страшнее этого атавизма переживаний.
Он должен нести с собой двойственность и слабость.
Тоска по сложности жизни не опасна, пока она редкая гостья, но в минуты и годы усталости гость становится хозяином и — убивает.
А лечение? — Praeterea censeo: или хирургия, или вытравление оскопленной в области воли тем же христианством тоски по гармониям или прагматическое земное христианство, культивирующее волю к жизни.
Такое христианство, которое, осложняя жизнь идеей новых возможностей, сумело-бы и дать веру в эти возможности и страстную силу движения к ним.
Новое открытие о человеке. Новая антропология.
Дети-самоубийцы.
Поэт „детского самоубийства“. Это совсем уж новое и оригинальное явление.
Однако нет ничего удивительного, что он, — мы говорим о Сологубе — явился.
Детские самоубийства были всегда, но только в наши дни стали бытовым явлением со своей метафизикой и мистикой.
Откуда-то пришла даже в „детскую“ темная влюбленность в смерть.
Не боязнь жизни, а именно влюбленность в смерть.
...Мальчики сидели на корточках на берегу реки и задумчиво смотрели в воду.
Ваня притих. Печально шептал он:
— Знаешь, что я тебе скажу, — я не хочу жить.
— А как же?—спросил Коля.
— Так же, — спокойно и словно насмешливо ответил Ваня. — Умру, да и вся недолга. Утоплюсь.
— Да ведь страшно? — испуганно спросил Коля.
— Ну, вот, страшно. Ничего не страшно. А что и жить! — говорил Ваня, устремляя на Колю неотразимо-прозрачный взор своих чарующих глаз.
— Что хорошего, а там все. Совсем по-другому. Подумай только, — убежденно говорил Ваня.
Там, за гробом, совсем, совсем не похожее. Что там, я не знаю, и никто не знает („Жало смерти“).
И далее:
Все желаннее и милее становится для Коли смерть, утешительная, спокойная, смиряющая всякую земную печаль и тревогу. Она освобождает, и обещания ее навеки, навеки, неизменны, неизменны
И мечтать о ней сладостно. Сладостно мечтать о ней, подруге верной, далекой, но всегда близкой..
Ничего нет здесь истинного, только населяют этот изменчивый и быстро исчезающий в безбрежном забвении мир... — думает Коля.
Это выдумка?
Пожалуй, да.
Отчасти.
Но что влюбленность в смерть, надежда на смерть даже у детей, — это говорит де один панегирист смерти Сологуб.
Отзвуки этого тяготения в смерть, — настоящего сладостного пьяного тяготения, — есть даже в узкой и вульгарной книге Проаля о детских самоубийствах.
Откуда пришло оно это очарование смерти?
Я еще лет шесть назад указывал одну причину. И до сих пор считаю ее главной и существенной. Это — оскудение в детстве сказки, я решился высказать — религиозной сказки: она особенно широко осмысляет жизнь с точки зрения детского миросозерцания.
Той сказки, на каких воспиталась Лиза Калитина, мальчик из „Профессора Спирьки“ Мамина-Сибиряка.
Рассказов о мучениках, из крови которых цветы вырастали, о Спиридоне из Городищ, которому каждый год сапоги шьют, потому что за год-то он всю округу обойдет, где больные, где скорбящие...
О Дон-Кихотах и Гаазах, Дамианах, Деместрах и Бруно. О великих мечтателях и просто „Бодрых людях“
Сказка нужна как противоядие против серых тонов действительности.
Как суррогат яркой и светлой жизни с ее серыми „фактами.“
Наше время сознательно враждебно сказке.
„Не нужно сказки, — говорит отец Сережи в „Наследственности" Марка Криницкого.
Я бы охотно сжег всю эту детскую литературу! Пусть он набирается трезвых, положительных сведений“
Факты, — точно топором, рубил он. — Факты... естественно научное образование, дисциплина ума.
И сын окружен фактами.
Факты... Факты... — звенит у него в ушах каким-то погребальным звоном, и что-то темное и страшное смотрит по ночам в окна.
Кража у него последней сказки о Боге была для него последним ударом.
..Собственно Сережа был маленький язычник. И тем не менее он страшно страдал от последней потери Бога, страдал оттого, что нарушался покой какой-то самой нежной и тревожной части его души.
Раньше она спала, очарованная пустым, ничего не значащим словом. Иногда только она заявляла свои права, но это было глухое, подавленное недовольство Теперь им овладел внезапный испуг. Все как бы сдвинулось со своего места.
Ночью во сне Сережа чего-то искал, а на другой день, когда опустились