Пребудь со мной - Элизабет Страут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горожане все еще говорили порой: «А все-таки, до чего же хороши глаза у этой Конни Хэтч!» — хотя, по всей вероятности, беседа на этом и заканчивалась, ибо что же еще можно было в этот момент сказать о Конни? Она уже много лет была замужем за Адрианом Хэтчем, какое-то время работала на кухне в академии, а потом на «окружной ферме», как называли инвалидный дом округа, но ушла два года назад, чтобы ухаживать за свекровью. Все говорили, что Конни просто святая, что взяла на себя такое, потому что старой Эвелин Хэтч не становилось ни лучше ни хуже, она так и оставалась в большом старом доме Хэтчей, а Адриан с Конни продолжали жить в трейлере по соседству.
Несколько позже люди в городе пытались припомнить, что же они знали о Конни. Только немногие порой упоминали о том, как она была привязана к своему младшему брату Джерри и как она больше никогда уже не была такой, как прежде, после его гибели на войне в Корее. Некоторые женщины в Обществе взаимопомощи были такой переменой обеспокоены. Но Конни оставалась к этому равнодушной. Однако она не осталась равнодушной к тому, что вчера вечером Адриан не заступился за нее, когда Эвелин сказала: «Конни, ты даже не способна справиться со своей треклятой собакой. Только представь, если бы у тебя были дети!» Адриан стоял в дверях трейлера и не сказал ни слова.
Конни тряхнула швабру так яростно, что головка слетела с ручки, и ей пришлось спуститься с заднего крыльца и доставать ту из кучи опавших листьев и гравия, а яркие лучи солнца все это время били в стену конюшни.
Священник ехал окольными дорогами в Холлиуэлл, взыскуя Бога и надеясь избежать встречи с прихожанами. Он вел машину, опустив оконное стекло и положив локоть на край окна, низко наклоняя голову, чтобы взглянуть на дальние холмы или на облако, белое, как здоровый шлепок глазировки для пирога, или на боковую стену амбара, только что выкрашенную красной краской и ярко освещенную сегодняшним осенним солнцем; и он думал: «Я ведь, наверное, замечал это и раньше». Точно так же как он заметил это сейчас. Чувство некоего несоответствия стало чем-то, чего он страшился, из-за него он ехал очень медленно, а еще потому, что иногда им овладевала ужасная мысль, что он может сбить ребенка — хотя на дороге не было видно ни души — или что он может, сам того не желая, врезаться в дерево.
«Только не останавливайся, — думал он. — И устремляй взор твой к Господу». Который, конечно же, если вы любите псалмы так, как их любил Тайлер, смотрит прямо сейчас с небес и, видя всех сынов человеческих, учитывает все их дела. Но более всего Тайлер жаждал, чтобы к нему снова пришло То Чувство, когда каждый мимолетный отблеск света на низко склоненных ветвях плакучей ивы, каждое дыхание ветерка, наклоняющего траву к стволам выстроившихся рядком яблонь, каждый проливень желтых листьев гингко, ложащихся на землю с такой неприкрытой нежной лаской, наполняли священника глубоким и непререкаемым знанием, что Бог присутствует прямо здесь.
Однако Тайлер с осторожностью относился к простейшим путям и в самом деле боялся дешевой благодати. Он часто вспоминал замечание Пастера, что случай помогает лишь хорошо подготовленным умам, и надеялся, что на днях момент возвышенного понимания явится к нему как такой «случай» — в результате регулярной молитвы. В нем, словно темная пещера у него внутри, постоянно жил страх, что он может больше никогда не ощутить То Чувство. То, что такие моменты экзальтации, перехода в область потустороннего, скорее всего, были лишь производным юношеской — и, вероятно, даже не мужской — формы истерии, того вида, что, доведенная до крайней степени, могла породить католическую святую Терезу из Лизьё,[9]которая умерла еще молодой девушкой и наивность которой превосходила наивность Тайлера на всю длину и ширину небес. Нет, в данный момент Тайлер стоял обеими ногами на земле и принимал это. Солнечные лучи бежали по красному капоту его старого «рамблера», а шины не очень ровно бежали по асфальту дороги. Он проехал мимо стада коров на лугу, мимо стенда с тыквами у придорожной фермы. На обратном пути надо будет купить тыкву для Кэтрин.
Мейн-стрит в Холлиуэлле открылась перед ним увитым плющом зданием почтамта, что стоял совсем недалеко от магазина мужской одежды со стоянкой для машин. Во всем надо видеть то, за что следует быть благодарным, и Тайлер въехал на стоянку, проверил, с ним ли бумажник, и вышел на солнце.
И — ох!
Ох, вот так-так!
На другой стороне улицы, ожидая, пока не зажжется зеленый огонек светофора — и вот он как раз сейчас зажегся, — Дорис Остин, со своей темной, туго заплетенной косой, уложенной на голове аккуратной корзинкой, бросает последний взгляд направо-налево, очень осторожная; в одной руке она держит сверток, в другой — коричневую сумочку и начинает переходить улицу: через какой-то миг она поднимет глаза и увидит преподобного Кэски, а ему ой как не хочется с нею встречаться. Он заходит в аптеку, ступая по резиновому коврику, застилающему порог, над дверью звенит колокольчик.
Нельзя войти дважды в одну и ту же реку, сказал когда-то Гераклит, — как раз об этом и подумал Тайлер, стоя в аптеке, так как он часто испытывал ощущение, что его окружают бегучие речные воды, а Дорис Остин — веточка в небольшом водовороте у его ног, потому что эта женщина, та самая, что играет на церковном органе и дирижирует церковным хором, казалось, обладает способностью возникать повсюду и произносить на парковке у церкви или у мясного прилавка в продуктовом магазине: «Ну как вы, Тайлер? Держитесь?» — тихонько, таким это доверительным тоном. Что доводило священника до белого каления.
Тем не менее в прошлое воскресенье в вестибюле после службы, когда Дорис натягивала свитер, Тайлер сказал ей: «Вы играете важную роль в нашей общине, Дорис. Могу поспорить, что никто не относится к прекрасной музыке в нашей церкви равнодушно». Но конечно, прихожане, скорее всего, так к ней и относились. Вероятно, люди подсмеивались над Дорис, когда возвращались домой и усаживались за воскресную трапезу, так как этой женщине казалось необходимым обязательно петь соло в дни воскресного причастия, и буквально каждый раз это вызывало неловкость — неловко было не только видеть, но и слышать, как она поет. Кто-нибудь из хора садился за орган и брал несколько аккордов, а Дорис перевешивалась через балконные перила и раскачивалась из стороны в сторону. Тайлер сидел в алтаре в кресле, в полном облачении, прикрыв лицо рукой, с закрытыми глазами, якобы в благочестивых размышлениях, тогда как, по правде говоря, он избегал смотреть на безудержно хихикающих девочек-подростков в заднем ряду.
Однако на прошлой неделе, слушая оперные завывания, издаваемые Дорис, он вдруг осознал, что присутствует при проявлении некоего внутреннего отчаянного вопля. Это была хриплая мольба из глубин женской души, просящей о том, чтобы ее заметили: «Услышь, Господи, голос мой, которым я взываю; помилуй меня и внемли мне».[10]Потому-то, встретив ее в вестибюле, он и сказал: «Вы играете важную роль в нашей общине, Дорис. Могу поспорить, что никто не относится к прекрасной музыке в нашей церкви равнодушно». Однако предвещающее слезы благодарности выражение лица Дорис, одергивающей свитер, так его встревожило, что он решил: пожалуй, благоразумнее будет не останавливаться, сказав ей этот комплимент, а продолжить свой путь. Тайлер любил говорить людям комплименты — и прежде, и теперь. Кто же из нас, в конце концов, не страшится, как когда-то Паскаль, того «пространства ничто… которому ничто обо мне не известно»? Кто же в Божьем мире, думал он, не радуется, услышав, что его присутствие в нем действительно имеет значение?