Революция - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бесстрастно внимая трагическому рассказу, защитник Коммуны, достойный своих предков в фригийском колпаке, которые низвергали троны, вздрогнул при последних словах своей подруги, смотревшей на него каким-то особенным, нежным взглядом.
– Что ты? – воскликнул он. – Да может ли быть? Это правда?
– Правда, – ответила она, – он родился во время резни, он спасся от бойни, он жив, он здесь, наш малыш…
И этот стальной боец, который не содрогнулся, узнав о стольких бедствиях, о стольких смертях, умилился при виде младенца, который лежал, раскутанный, на своей шерстяной пеленке, – и он заплакал. Он заплакал…
Волнение и бледность кочегара, никогда не менявшегося в лице от картечи тьеровских прихвостней, ошеломили коммунаров. Они приблизились, чтобы посмотреть на мальчугана, который, просыпаясь, перебирал своими прелестными розовыми пальчиками.
Потрясенные до глубины души этим зрелищем, очаровательным и трагическим, все они вспомнили кто сына, кто брата или сестру, свою семью – единственную отраду в тяжкой жизни, выпавшей на их долю, от которой их сейчас избавит неумолимый победитель. Они стояли в глубоком раздумье, и на глаза этих несчастных, разъединенные такими горькими слезами, навернулась теперь сладостная слеза.
– Где же я видел его? – воскликнул Сардок, взяв на руки, почерневшие от пороха, своего сына. – Кого он напоминает мне? Говорят – не знаю, правда ли это, – что у человека в колыбели почти те же черты лица, что и на склоне лет. Достаточно бросить внимательный взгляд на новорожденного, чтобы представить себе его облик в старости.
Глядя на прелестное личико своего сына, стойкий солдат вспомнил величавые черты деда с материнской стороны, казненного летним утром на его глазах на Гревской площади. Дед его, человек высоких правил, не пожелал просить о помиловании и искупил смертью на эшафоте тяжкое преступление – поступки, согласные с убеждениями. В этом же был повинен и аббат Грегуар и многие другие члены Конвента – цареубийцы, умершие нераскаявшимися: «В человеческом обществе короли – то же, что в мире природы чудовища, – их следует уничтожать».
– Это твоя плоть, Сардок, он твой сын, бедняжка.
– Он похож на моего деда.
Супруга, знавшая, как чтит ее муж память казненного, вспыхнула от гордости при этом кратком ответе и, подняв голову, вся просветлев, посмотрела на окружавших ее инсургентов, бледных и мрачных, одетых в лохмотья.
– Вот видите!
Внезапно из рядов вышел, хромая, многократно раненный седовласый гвардеец в меховой шапке с наушниками и наклонился к ребенку, не отрывавшему глаз от своего Отца.
– Гражданин командир, – спросил с необычайным достоинством старик, – как зовут твоего сына?
– У него нет еще имени, – задумчиво прошептала будущая вдова.
– С разрешения его родителей, к которым я обращаюсь, младенца можно было бы сейчас окрестить.
– Кто хочет быть крестным отцом?
– Мы все.
– Пусть будет так.
Наступила глубокая тишина, и старый федералист, как бы вдохновленный небесами, пристально посмотрел на своих товарищей по оружию, которым, как и ему, грозила сейчас неминуемая смерть, и этим взглядом передал им свою мысль. Сверкнула искорка в тусклых глазах этих Праведников, опозоренных, освистанных только за то, что они слишком хорошо помнили декларацию 1789 года, которая будет жить в веках:
«Когда права народа попраны государственной властью – восстание для него священнейший, неоспоримый долг».
И они, проклятые судьбою, поняли, что один из них, такой же отчаявшийся, дарует им надежду, побежденным – триумф, умирающим – жизнь.
«Сраженные пулей реакционеров, – говорили они себе, и лица их озарились какой-то свирепой радостью, – мы не уйдем из жизни бесследно: ребенок переживет нас, и этого ребенка, предуказанного самой судьбой, сына нашего начальника или, скорее, брата, мы, герои, которых поносят и позорят, назначаем наследником нашего неумирающего гнева, живым символом нашей посмертной славы».
– Поспешим же, славные мои храбрецы! – воскликнул командир. – Пора!
Бережно положили они запеленатого младенца, которому предстояло сейчас осиротеть, на шинель национального гвардейца, и, надев ее на острия штыков, сто рук, сто ружей подняли кричащего малыша к голубому небу…
Легкий ветерок разогнал тучи, в течение двух дней нависавшие темной пеленой. Теперь они совсем исчезли с горизонта, растаяли в потеплевшем воздухе. Ясное майское солнце бросало лучи на жирную землю кладбища, которую всю ночь поливал сильный дождь; мраморные надгробья блестели в это безоблачное утро, хвоя кипарисов и пробивающаяся листва ив, окаймлявшие широкие кладбищенские аллеи, были разукрашены сверкающими, тяжелыми капельками росы, которые падали одна за другой на землю. Из недр этого поля битвы, насыщенного трупами, обильно политого кровью, подымались терпкие испарения, смешиваясь с чудесным запахом свежей травы. Ни с чем не сравнима была эта картина: люди в предсмертную минуту, полные энтузиазма, стоя на земле мертвых, посвящали жизнь новорожденного борьбе за попранные сейчас права!.. Отлично выбрали они имя ребенку, чтобы внушить ему ненависть, которую испытывали и сами они – патриоты, когда речь шла о чужеземцах, республиканцы – когда речь шла б тиранах.
– Мы назовем его Отмщение! – раздался единодушный возглас.
– Ваш крестник будет жить, и я открою ему, кто был убийцей его отца и крестных. Сейчас вы сложите свои головы, он же будет жить, чтобы отомстить за вас! Клянусь вам в этом я, Леона!
– К оружию! Идут шуаны! На прицел версальцев!
– Эти господа опаздывают, по крайней мере, на десять минут, – сказал Сардок, снова взглянув на часы. – Прощай, жена! Прощай, сын! Вперед, граждане, вперед! Наши семена пустят ростки, наши идеи не останутся втуне. Наступит день, и наши дети восстанут! Ничто не потеряно!.. Да здравствует Республика!
1873
Это письмо было написано ко мне моим несчастным другом, Александром Атанатосом, через несколько дней после его чудесного спасения, в ответ на мои настоятельные просьбы – описать те поразительные сцены, единственным живым свидетелем которых остался он. Письмо было перехвачено агентами Временного Правительства и уничтожено как вредное и безнравственное сочинение. Только после трагической смерти моего друга, когда мне были доставлены оставшиеся после него вещи, я нашел среди его бумаг черновую этого рассказа, а позднее узнал и о судьбе самого письма.
Я полагаю, что не должна быть предана забвению правдивая и, сколько могу судить, беспристрастная повесть об одном из характернейших событий, свершившемся в начале того громадного исторического движения, которое его приверженцы именуют теперь «Мировой Революцией». Конечно, записки Александра кидают свет лишь на небольшой уголок того, что происходило в столице в достопамятный день восстания, но зато они останутся для некоторых фактов единственным источником, откуда будут черпать свои сведения будущие историки. Я полагаю, что сознание этого обстоятельства заставляло автора с особой внимательностью взвешивать свои слова и, несмотря на некоторую цветистость слога, остаться в пределах строгой исторической правдивости.