Мост через бухту Золотой Рог - Эмине Севги Эздамар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А какие роли ты хочешь сыграть? Офелию?
— Нет, для Офелии я слишком длинная и тощая. Может, наоборот, Гамлета…
— Почему именно Гамлета?
— Не знаю. А ты кого хотела бы сыграть?
— Женщину из «Кошки на раскаленной крыше» Теннесси Уильямса.
— Я этого Теннесси не знаю.
— Он был гомосексуалист и из-за театра бросил школу, как и мы.
— А ты знаешь, что Гарольд Пинтер тоже бросил школу?
— Ты знаешь его пьесу «Слуга»?
— Не-а.
— Там один аристократ ищет себе слугу. А в итоге слуга становится господином, а господин слугой. Спокойной ночи.
Резан молчала, в мерцающих вспышках света слабо поблескивали бигуди обеих сестриц.
В пять утра, когда мы вставали, Резан первой была в полной боевой готовности. Она одновременно чистила зубы и готовила себе кофе — щетка в одной руке, чашка в другой. Не прекращая чистить зубы, она взад-вперед носилась по длинным коридорам женского общития. Все остальные женщины еще бегали в халатах или завернувшись в полотенце, а то и просто в трусах. И только Резан была уже в жакете и в юбке. Все женщины поглядывали на Резан, словно она часы, и начинали торопиться. Иногда они даже на автобусную остановку приходили раньше времени только потому, что Резан уже там стояла. Резан вглядывалась в темноту, высматривая автобус, а женщины вглядывались ей в лицо.
В этот час никаких огней над Театром Хеббеля уже и в помине не было. Только наши безмолвные тени, тени женщин, ждущих автобуса, простирались на снегу. Когда подъезжал автобус и всех нас забирал, на белом снегу возле остановки оставались только следы наших ботинок и кофейные пятна, ибо некоторые женщины приходили на остановку с полными чашками, и как только подъезжал автобус и дверь с ленивым чавканьем открывалась, они выплескивали остатки кофе на снег. Окна хлебной лавки уже светились, в газетной витрине можно было прочесть новый заголовок: ОН БЫЛ НЕ АНГЕЛ. Из правого окошка автобуса была видна газета, из левого-Анхальтский вокзал, который, как и Театр Хеббеля, стоял напротив нашего общития. Мы его называли «разбитым вокзалом». Турецкое слово «разбитый» может одновременно означать и «несчастный». Так что он назывался у нас еще и «несчастным вокзалом».
На подъезде к заводу автобусу приход илось долго взбираться по улице в горку. Задирая нос, он оседал назад, вместе с ним откидывались назад и мы, набившие его пассажирки. Потом он устремлялся вниз, к мосту, мы все подавались вперед, и в эту секунду каждое стылое, промозглое, сумеречное утро я успевала увидеть на мосту двух идущих рука об руку женщин. Обе были коротко пострижены, в юбках и туфлях на толстых каблуках, у обеих мерзли коленки, за их спинами я видела воды канала и темное здание радиозавода. Асфальт на мосту был разбит, в выбоинах собирались лужи, и в свете из окон автобуса обе женщины в пелене мелкого дождя отбрасывали тени на воду в этих лужах и в канале. Тени их коленок дрожали на водной ряби куда сильнее, чем сами коленки. Обе никогда не смотрели на автобус, но и друг на дружку тоже. Одна была выше ростом и держала ту, что пониже, за руку. Со стороны казалось, что эти двое — единственные, кто остался в живых во всем городе в этот сумеречный час. Утро, сквозь которое они понуро брели, было как будто еще накрепко сшито с ночью. И я не могла понять, откуда они идут-из утра в ночь или из ночи в утро. Идут они на завод или на кладбище, или они с кладбища возвращаются?
Перед зданием радиозавода все двери автобуса распахивались, снежинки вместе с ветром впархивали в автобусное нутро, а потом, уже осев на волосах, ресницах и пальто женщин, снова оказывались на улице. Темный заводской двор проглатывал нас своим черным зевом. Снег припускал сильнее, женщины теснее прижимались друг к другу и шли сквозь светящиеся хлопья, как сквозь звездопад. Их пальто и юбки трепетали на ветру и напоминали о себе тихим шуршанием в промежутках между пиканьем заводских часов. Снег провожал их до самых контрольных часов; одной влажной рукой они вставляли свои карточки в щель перфоратора, а другой тем временем стряхивали с себя снежинки. Таящий снег оставлял после себя влагу на рабочих карточках и лужицы на полу в вахтерской будке. Вахтер слегка приподнимался со своего стула, это входило в его обязанности. На нем первом я опробовала вычитанное в газете и выученное на сегодня немецкое предложение:
— Он-был-не-ангел!
— Доброе, доброе, — бурчал он в ответ.
В заводском цеху были одни женщины. Каждая сидела в одиночку за выкрашенным в зеленый цвет железным столом. Взгляд каждой поневоле упирался в спину ближайшей работницы. Во время работы лица соседок напрочь забывались. Ты видел только волосы — красивые, усталые, старые, молодые, причесанные, выпадающие. Лицо мы видели только одно — лицо единственной женщины, которой полагалось ходить или стоять, лицо госпожи Мишель, нашего мастера. Когда выходил из строя станок у одной из работниц-гречанок, они кричали:
— Фрау Миссель, ходите сюда! — Их греческие языки не умели выговаривать букву «ш».
Когда мы, с лупами в правом глазу смотрели на госпожу Миссель, одна ее половина всегда казалась больше другой. И она тоже, когда смотрела на нас, видела большой-пребольшой правый глаз и только левый нормальный. Наверно, именно поэтому госпожа Миссель всегда смотрела нам только в правый глаз. Тень ее то и дело ложилась на наши зеленые железные столы.
Лица других работниц я могла видеть лишь в туалете. Там, под неоновыми лампами, прислонясь к белым кафельным стенам, они стояли и курили. Все как одна левой рукой подпирали правый локоть, а в правой держали сигарету, время от времени отрешенно поднося ее ко рту. Поскольку в туалете тоже сиял очень яркий неоновый свет, курение чем-то напоминало работу. У немецких работниц можно было за десять пфеннигов купить одну сигарету — «Штойвезант», средней крепости.
Иногда приходила госпожа Миссель, открывала дверь и заглядывала в туалетную комнату, ничего не говорила, закрывала дверь, уходила. Тогда последние курильщицы как по команде, словно кто — то свет выключил, бросали сигареты в унитазы и спускали воду. Чуть ли не на цыпочках мы возвращались в цех, но шум спускаемой воды еще ка — кое-то время сопровождал наши шаги. И когда мы садились за свои зеленые рабочие столы, наттти волосы со спины наверняка выглядели более виновато и нервно, чем волосы работниц, которые никогда на перекур не уходили.
В первые недели вся наша жизнь протекала от дверей общития до дверей «Герти», от дверцы автобуса до дверей заводского цеха и дверей заводского туалета, от стола в комнате общития до железного рабочего стола. После того, как женщины поднаторели находить в «Герти» все что требовалось и даже выучили слово «хлеб», после того, как они правильно запомнили название своей автобусной остановки (вначале они думали, что «остановка» — это и есть название), они в один прекрасный вечер включили в холле общития телевизор.
Телевизор вообще-то там с самого начала стоял.
— Поглядим-ка, что там показывают, — сказала одна из женщин.