Герой должен быть один - Генри Лайон Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У него были женщины. У него, тридцатитрехлетнего мужчины, было множество женщин — и до Алкмены, и после нее; он знал все уловки жриц Афродиты, он знал случайную страсть дочерей и сестер тех гостеприимных хозяев, в чьих домах ему приходилось останавливаться, он испытал острое наслаждение от ужаса и боли пленниц, зачастую еще не достигших женского совершеннолетия, — но никогда и никого он не любил так, как эту разметавшуюся на ложе женщину, дочь своего дяди Электриона, дочь своей родной сестры Анаксо, свою племянницу, двоюродную сестру и жену одновременно.
До беспамятства.
Неистово и самозабвенно.
Той любовью, которую боги не прощают.
Амфитрион резко выдохнул воздух, ставший вдруг болезненно-жгучим, и упал на колени подле ложа, срывая и отшвыривая в сторону льняной хитон, ткнувшись лицом в жаркую вседозволенность и не успев удивиться тому, что постель оказалась смятой и разбросанной, как если бы в ней приносились обильные жертвы Киприде Черной, владычице плотских утех, или если бы Алкмену всю ночь мучили кошмары.
Он не думал и не удивлялся.
Он был неловок и жаден и непривычно тороплив.
Он — был.
…Когда способность рассуждать вернулась к нему, он устало откинулся на подушки, разбросав мощные бугристые руки в шрамах и бездумно глядя в потолок.
Что-то мешало расслабиться.
Не так представлял он себе миг возвращения. Слишком обыденно все вышло, слишком быстро и пресно, и неудовлетворенность занозой сидела в мозгу, мешая успокоиться и сказать самому себе: «Ну, вот я и дома!»
Тяжелая ладонь Амфитриона, покрытая мозолями от копья и рукояти меча, машинально легла на грудь так и не проснувшейся окончательно жены.
Грудь была влажной и горячей.
— Хвала небу, — сонно пробормотала Алкмена, слегка выгибаясь под прикосновением. — А говорил — рана, мол, копьем сунули по-глупому… вот и не выходит, как раньше. Вышло наконец… Как раньше. Врал небось про рану? Пленницы измучили, да?
Сперва он не понял.
— Какая рана? — спросил он, приподнимая голову.
Алкмена не ответила. Она дышала ровно и глубоко, и спутанная грива ее черных волос слабо поблескивала в полумраке опочивальни.
— Какая рана-то? — раздраженно переспросил Амфитрион, холодея от странного предчувствия, что сейчас в его судьбе что-то рвется, только никто этого не знает, и изменить уже ничего нельзя.
— Твоя рана, какая еще, — не открывая глаз, ответила Алкмена с еле заметной хрипотцой в голосе, так волновавшей его раньше. — Ты ведь чуть ли не с полуночи маешься… раз пять начинал, и так и этак — а потом зубами скрежещешь и бегаешь туда-сюда! Ну, спи, спи, тебе отдыхать надо… не ходи ты никуда больше, милый, давай поживем как люди… я тебе сына рожу… двоих… и дочку…
Он дождался, пока Алкмена уснет совсем, потом поднялся и вышел во двор в одной набедренной повязке.
Небо было серым и блеклым.
Амфитрион Персеид смотрел в небо, и лишь враги, убитые им во многих сражениях, могли бы подтвердить: да, именно такими глазами он смотрел на нас, нанося последний удар. Не зря шептались люди, что у Персея-Горгоноубийцы и всего его потомства во взгляде осталось нечто от взгляда Медузы, превращавшей живое в паросский мрамор.
— Кто бы ты ни был, — глухо прорычал Амфитрион, и на шее его вздулись лиловые вены, — кто бы ты ни был — будь проклят! Слышишь? Проклят!
Потом он упал на колени, как падал перед ложем жены, и ткнулся лбом в песок двора, остывший за ночь.
Испуганная рабыня выглянула из дома, беззвучно ойкнула и спряталась обратно.
— Я не верю своим глазам! Клянусь копытами Силена! Ты ли это, друг мой, великий и достославный лавагет[9]Амфитрион?! Вина! Вина мне и моему другу, прамнейского красного и кувшин холодной воды! Герои пьют по-колхски, не разбавляя, а воду льют себе на голову после попойки!.. Забирайся сюда, Амфитрион, — здесь, на этом возвышении, чувствуешь себя ближе к небу, а я помню твою любовь ко всему возвышенному… Нет, это не твоя любовь, а Кефала из Торика, но твои вкусы я тоже помню, не будь я Эльпистик Трезенец! Я все помню, все…
«Помнишь, помнишь, но совершенно необязательно орать об этом на всю таверну», — с легкой досадой подумал Амфитрион, забираясь на возвышение и присаживаясь на табурет рядом со своим бывшим союзником по тафийскому походу Эльпистиком Трезенцем — дородным рыжебородым детиной в хитоне из дорогой ткани, первоначальный цвет которой уже было невозможно выяснить, до такой степени одежда была залита вином и жиром.
Возле Трезенца на столике стоял наполовину опорожненный кувшин и валялась обгрызенная бычья ляжка, словно побывавшая в пасти у льва.
— Вина! — рявкнул Эльпистик и грохнул кулачищем о край стола. Кувшин подскочил, упав на бок, и остатки его содержимого вылились на пол. Эльпистик посмотрел на образовавшуюся лужу, вздохнул и уже тише добавил:
— Ну, тогда тем более — вина…
Амфитрион прекрасно знал, что обижаться на Эльпистика, равно как и воспринимать его всерьез, глупо и бесполезно. Трезенец всегда был таким, хоть трезвый (что случалось нечасто), хоть навеселе — громогласный, непосредственный и простой, как угол стола.
Впрочем, воевать Эльпистик умел. А предавать — не умел. Большего от союзника и не требовалось. В тафийском походе Амфитрион и Эльпистик успели сдружиться, и необузданное бешенство Эльпистика отлично дополнялось в бою холодной расчетливостью Амфитриона — так что последний был даже отчасти рад этой случайной встрече, позволявшей забыться и окунуться в бездумный солдатский разгул.
Два с лишним месяца, прошедшие после возвращения, были для Амфитриона подобны пытке. Он с головой погружался в дела, лично следил за дележом добычи и выделением доли семьям павших воинов, почти до самого Копаидского озера проводил пастухов со стадом коров — ежегодной данью воинственному городу Орхомену, данью, которую сам Амфитрион считал унизительной, но опасался напрямик заявить об этом Креонту Фиванскому. Потом он заказал у оружейников новый щит и дюжину копейных наконечников; домой возвращался поздно, был ласков с женой и каждую минуту боялся сорваться и ударить ее.
Наотмашь, как бьют хозяева дешевых шлюх-порн в портах, когда те утаивают часть выручки.
Он понимал, что Алкмена ни в чем не виновата.
Просто когда он глядел на нее, когда прикасался к ее телу, слушал ее стоны и прерывистое дыхание — он не мог избавиться от мысли, что вот так, искренне и самозабвенно, она отдавала себя тому, ночному, чужому, не сумев отличить мужа от бога.
А утром он вставал и уходил из дома.
Толстопузый хозяин уже спешил к ним с кувшином в одной руке — они были очень похожи, пузатый кувшин и разъевшийся хозяин — и посеребренным кубком в другой. Такой же кубок стоял рядом с Эльпистиком. Предназначалась дорогая посуда только для дорогих гостей, то есть для тех, которые не попытаются сунуть кубок за пазуху и втихомолку удрать с ним. Легкий ветерок, прохладный и в то же время пропитанный ароматами жарящихся туш, обдувал разгоряченные лица, мясо показалось Амфитриону неожиданно вкусным, а вино — отнюдь не таким дрянным, как предполагалось вначале; он устроился поудобнее, шум таверны и повседневные заботы странным образом переплелись, смешались и отодвинулись куда-то вниз — здесь, на возвышении, в искусственном одиночестве, Амфитрион действительно почувствовал себя ближе к небу и еще подумал, что рыжий Эльпистик и впрямь выбирает лучшие места, будь то в бою или в таверне…