Тетя Мотя - Майя Кучерская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она вдруг сказала: к чаю у меня только бутерброды. Взглянула на него совсем прямо, непонятно… И карие глаза поголубели вдруг, посветлели — от кофты, что ль? Коля взял и съел бутерброд. Потом еще. Она глядела на него с каким-то веселым и смешливым ужасом: вы голодны (да, именно так, не по-русски чуть-чуть, «голодны»!)… я пожарю картошку, я быстро. Ни-ни, — он чуть не поперхнулся, ни в коем случае… Хотел встать. И не смог. Размяк, блин, по полной. Спросил, откуда комп. Мама с конференции привезла, из Америки! Профессорша одна подарила. Он прогнал телегу про Билла Гейтса, сегодня услышал от Ашота, она засмеялась. Свободно, звонко. Опять эт-та… динь-динь. Нормальные люди, когда смеялись, кхекали, харкали, икали, что ли, а эта… звенела. Динь. Читал, что ли, где-то, что бывает так, смех колокольчиком, а вот и услышал сам, хм. Стала рассказывать про школу. В школе она работала. Училка! Ли-те-ра-ту-ры! Н у, не умора? Терпеть он не мог всегда этого ускользающего, как дым, не ухватить, не словить, предмета. Ненавидел сочинения. И опять дернулось — не годится. Книжки эти, ну, куда ему? Не. А она ворковала свое, школа, мол, — это жизнь, но надолго там нельзя оставаться, законсервируешься, превратишься в Мариванну… И улыбалась опять. Немножко она смущалась, поэтому, что ль, улыбалась часто так?
Ваще как будто не знала правил. Что говорить с парнем наедине так открыто, улыбаться ему, дергать ноздрями, быть такой… нельзя. Он не знал, почему. Но подумал, что, может, никакая это и не открытость, а, как у детей, она не знает просто, что это значит, не понимает. И начал наконец собираться. Она не расстроилась ничуть, не задерживала — ничего. Ну и правильно, хватит. Но уже в коридоре как-то по-новому, очень кокетливо (знает, значит, кой-чего?) с ним заговорила. Мол, можно, я буду к вам еще обращаться. Может быть, обменяемся адресами электронной почты, у меня вот такой. И губы сложила капризно, в кружок. И тут он крякнул как-то странно, она не поняла, посмотрела вопросительно. А это он подавил рычанье, потому что этот кружок захотелось накрыть, быстро, властно накрыть ртом, сломать всю эту дурацкую дразнящую ее невинность, заткнуть сраный колокольчик и кофточку в крапинку расстегнуть, порвать, в грудь зарыться, мягкую, белую, свою… он почувствовал, как под джинсами предательски вырастает бугор. В чаду нацарапал адрес, схватил бумажку и выскочил к лифту. Спустился на полэтажа, прижался к ледяной грязной подъездной трубе жарким лбом. Выругался — грязно, длинно, в голос. Отлегло. Разжал кулаки. И тут же в панике чуть не заорал снова — где?! Где бумажка с ее адресом? Взлетел обратно на этаж — возле двери она валялась, смятый листок в клетку, вырванный из блокнота, поднял, адрес был. То есть попал реально. Сунул в задний карман джинсов, вызвал лифт, поехал.
В общем, так все и началось. Потом он про эту встречу часто вспоминал. Растревожило его как-то, раскрыло навстречу и повело. Она говорила. Знала слова. Он тоже их знал… в общем, что они значат, но не использовал никогда, а она использовала и да, умела разговаривать. Он вспоминал ее и думал: речка. Она — речка. Течет себе свободно. Ля-ля-ля. Но как-то не глупо. А он — пень.
В общаге он регулярно навещал Алку с третьего, но знал, что они даже не парочка, не ходили даже никуда вместе, не — просто партнеры по бизнесу. Так Ашот выразился однажды, маладец. А клиентку свою Динь-динь Коля держал для души. Сначала писал ей письма, про компьютер всякую хрень, и подлинней старался, хотя не умел, но тут понял — слова, этой нужны слова! Потом стал звонить, потом гуляли в Нескучном, по Москве-реке на кораблике катались — тепло было, дремотно так, лето. На речку она повела, жила там недалеко, и нормально проехались, последний раз с отцом катался, еще пацаном. И такой красивой показалась Москва. Потом сходили разок в кино, там он немного себе позволил. Она дернулась, огорчилась, даже всхлипнула: не надо! Обидно стало, конечно. Недотрогу строит. Сколько он и так уже терпел, ведь все время, все время ее хотел, домой возвращался, и… Но, когда остыл, решил подождать. Как-то понял — лучше пока с Алкой или даже одному, а с этой не надо, она не строит, боится просто, понятно же все. Но все будет еще, так что мало не покажется, надо только еще погодить. И когда в поход тот пошли, вообще не коснулся ее. Хотя рядом спали в спальных мешках! И никому, конечно, не рассказал, что ходил-то не один, с девкой и оставил ее целкой. Не поняли б все равно, а он понял… Времени было по горло, вот какое чувство тогда было — впереди полным-полно времени. И еще чувствовал: она за это благодарна ему, благодарна, что он ждет и не торопит, и ее благодарность дороже всего.
Его затягивало медленно, затягивало в нее. Тогда, той весной и летом, он не мог найти в ней ни одного недостатка. И только матерился ласково, когда уходил от нее — потому что осознал наконец: по уши он в училку влюбился. И не просто влюбился, как уже было раз на первом курсе, сильнее захватило, так — что не просто трахать, жить с ней хотелось. Всегда. Хоть понимал, его родные, особенно отец, вряд ли ее признают — не своя. Совсем! А он не смог бы объяснить, что это-то и влечет. Что чужая — это снаружи, зато внутри — своя. А вместе с тем давала книжки ему почитать, пригласила пару раз — хе! в консерваторию (и про это никому из ребят не рассказал, а матери похвастался, и она уважительно покачала головой). Но, главно дело, музыка оказалась местами отличная вполне, забирала, плакать хотелось. Или, может, выть. Она потом ему еще рассказывала долго, кто это написал все и как он жил, — совершенно ничего не запомнил, если честно. Но не было ему ничуть обидно, что она училка, даже с ним, а он ученик. Он понимал: это снаружи, а так-то — дите. Беззащитное. С ротиком-кружком.
Через полгода дала себя наконец поцеловать. У подъезда вечером, он ее провожал. Только что прошел снег, лежал пушисто, рассыпчато на лавке возле подъезда, на деревьях, машинах.
На вкус она оказалась мятной, прохладной. И как будто другим человеком совсем, чем когда просто общались. Оказалась своей. Именно что. Как он и догадывался раньше. Мягкая, родная, своя баба. Через несколько дней, когда опять встретились, попытался пойти дальше и получил спокойный отпор. Спросил, почему. Сказала — я старомодная, прости. Тогда сказал — пойдешь за меня? Она ответила — надо подумать, то ли в шутку, то ли всерьез, не понял он даже, но через полчаса, когда говорили уже о чем-то другом, и он был, если честно, в обломе глубоком, думал уже слинять скорей, через полчаса вдруг обвила его за шею руками, крепко — опять, как маленькая, неудобно даже, хоть и не видел никто, выдохнула ему в ухо: я согласная. Так, по-деревенски, ответила. Он сразу страшно испугался. Затопила жуть и нежность, самому захотелось реветь, он покрыл ее лицо поцелуями, а потом шею, руки. Расстегнул наконец кофточку — гладил, гладил ей грудь. Тут уж разрешила, а дальше опять нет. Это было у нее дома. На скромном мамином диване, покрытом пестрым покрывалом. И в тот же вечер Алка получила от ворот поворот. Пережила спокойно, он ведь и причину назвал — только усмехнулась недобро: ну-ну, жаних! Зубки не сломай. Как в воду глядела.
Отцу, как он и предполагал, училка его не понравилась. Хотя отец ему этого не сказал. На прямой вопрос после знакомства, обеда невыносимого, длинного, маманя расстаралась, смолчал, пожал плечами: да какая-то она… Не договорил. Смотри, сын, решать, конечно, тебе. И жить тоже. Добавил еще про жить. А мать обрадовалась, понравилась ей и Динь-Динь, и особенно то, что у сына как у людей наконец-то; старшая-то Колькина сестра, Варька, засиделась в девках. Так что мать обрадовалась. Сказала обычное — вот хоть внуков понянчу, бог даст.