Голубка - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но раз Вы никогда не любили, по какому праву кичитесь своими страданиями?
Надо было с этого начать и сказать мне: «Я никогда не любил».
И я не стала бы искать у Вас ни помощи, ни утешения и не только смирилась бы с Вашей отстраненностью от меня и Вашим молчанием, но прошла бы мимо Вас, как мимо глыбы мрамора, которой ваятель придал человеческие формы, но в груди которой никогда не билось сердце.
Если Вы никогда не любили, тогда я скажу Вам: не отвечайте мне, мы не принадлежим к одному миру, мы прожили разные жизни. Я ошиблась в Вас, и незачем дальше обмениваться пустыми словами. Вы не поймете меня, а я не пойму Вас. Мы будем говорить на разных языках.
О, но если Вы, напротив, любили, расскажите мне — где, поведайте — кого, объясните — как, или, если не хотите поделиться со мной этим, говорите о самых незначительных вещах, о чем хотите: мне все интересно, ничто не будет излишним; опишите мне свою комнату и поведайте, куда смотрят ее окна — на восход или на закат, на юг или на север. Напишите, приветствуете ли Вы солнце, когда оно появляется, прощаетесь ли с ним, когда оно заходит; среди пламенных лучей, слепящих Вам глаза, стараетесь ли Вы разглядеть Божий лик в его неугасимом сиянии.
Опишите мне все это, а затем расскажите еще о том, что Вы видите из своего окна: равнины или горы, вершины или долины, ручьи или реки, озеро или океан. Опишите мне все это, и я займу свой ум таинственным делом: превращать силой желания незнаемое в видимое, и, быть может, мое сердце, развлеченное мыслью, сумеет хоть на мгновение забыть…
Нет, нет, нет, ничего мне не рассказывайте: я не хочу забывать!
13 мая.
Тот, кого Вы любили, мертв — вот отчего Вы еще можете плакать; та, которую любил я, изменила мне — вот отчего высохли мои слезы.
Говорите со мной о нем сколько хотите, но не требуйте, чтобы я говорил с Вами о ней.
Четыре года, как я в обители, но все еще не монах!
«Почему?» — спросите Вы меня. Я отвечу Вам.
Когда я потерял ее любовь — последнее, что привязывало меня к жизни, — я был в таком отчаянии, что не было бы заслуги в том, чтобы вследствие такого горя посвятить себя Господу.
Тогда я решил подождать, пока боль утихнет, чтобы Господь принял меня не так, как пропасть принимает слепого или безумного, кидающегося в нее, но как радушный хозяин принимает усталого странника, ищущего приюта на ночь после трудного перехода, в конце долгого дня.
Я хотел вручить ему горячее, а не разбитое сердце, живую плоть, а не труп.
И вот уже более четырех лет, как я, затворившись в одиночестве, очищаюсь молитвой, но все еще не готов сменить одежду послушника на монашескую рясу. Столько во мне еще от прежнего человека, что я счел бы святотатством после того, как я столь всецело отдавался творению, столь мало отдаться Творцу.
Теперь Вам известно о моей прошлой и внутренней жизни все, что я мог рассказать. Теперь о том, что я могу Вам сообщить о своей нынешней и внешней жизни.
Мое жилище не монастырь, а скит, построенный на склоне холма, комната с выбеленными стенами, единственные украшения которой — портрет особо чтимого мною короля и подаренное мне моей матушкой распятие слоновой кости — образец искусства XVI века.
Мое окно, обрамленное громадным кустом жасмина, ветки которого, отягощенные цветами, проникают в мою комнату и наполняют ее благоуханием, смотрит на восток — возможно, в Вашу сторону: я вижу нашу голубку летящей по прямой издалека, и исчезает она в том же направлении; я могу следить за ней, парящей в воздухе, пока она не удалится примерно на четверть льё; затем все уменьшающаяся точка, в которую она превратилась, растворяется в лазурном сиянии или в сером облаке, смотря по тому, чистое или пасмурное в этот день небо.
Рассвет для меня полон совершенно особенного очарования, которое придает ему открывающийся моему взгляду вид. Попытаюсь описать Вам его.
На юге горизонт для меня ограничен высокой цепью Пиренеев с их лиловыми склонами и снежными вершинами, на востоке — грядой холмов; постепенно поднимаясь, эта гряда присоединяется как дополнительный горный отрог к главной цепи; наконец, на севере, так далеко, насколько видит глаз, лежит равнина, усеянная оливковыми рощицами и изрезанная мелкими ручейками, среди которых, подобно властелину, взимающему дань со своих подданных, величественно катит свои воды одна из самых больших рек, орошающих земли Франции.
Лежащее предо мной плоскогорье наклонено с юга на север, с гор к равнине.
Утром, днем и вечером оно представляет собой три совершенно различных вида.
По утрам солнце встает из-за гряды холмов на востоке. За десять минут до его появления я вижу розовую дымку, которая поднимается, медленно, но победоносно захватывая все небо. На ее фоне черные силуэты холмов кажутся еще чернее. Постепенно ярко-розовый цвет дымки переходит в желтый; ее, словно стрелы, прорезают несколько лучей, предваряющих солнце, которое продолжает медленно подниматься за холмами, и их очертания золотятся в его первых лучах. Вскоре на двойной вершине, самой высокой в цепи, разливается подвижный огонь, пока не появится само светило — великолепный, сияющий, струящий пламя неугасимый кратер божественного вулкана. И, по мере того как оно поднимается, все земное возрождается к жизни: вершины Пиренеев, до тех пор тускло-белые, становятся ярко-серебряными, их темные склоны понемногу светлеют, из черных становясь лиловыми, из лиловых — голубыми; свет, стекая с вершин, заливает всю равнину; ручейки превращаются в серебряные нити, атласной лентой струится и вьется река; птицы начинают петь в зарослях олеандров, среди гранатовых и миртовых деревьев; орел царственно кружит в вышине, описывая в своем широком полете круг более чем в льё, и я вижу, как он то появляется, то исчезает.
В полдень вся эта чаша наполняется жаром, обнажаются склоны гор, освещенные сверху донизу, проступает гранитный остов земли, лучи солнца ломаются и отражаются от сверкающей поверхности скал; ручьи и реки напоминают потоки расплавленного свинца; цветы вянут, листья опускаются, птицы умолкают. В сверкающих ветвях олив и в растрескавшейся коре сосен стрекочут невидимые цикады. Кроме них, лишь два существа оживляют эту знойную пустыню: зеленая ящерка, взбирающаяся по переплету моего окна, и крапчатый уж, что, свернувшись клубком, заглатывает приоткрытой пастью, в глубине которой дрожит безобидное черное жало, оказавшихся поблизости мошек.
Вечером жизнь ненадолго возрождается, как разгорается на мгновение огонь в лампе перед тем, как она погаснет. Цикады одна за другой умолкают, их треск сменяется жалобной и однообразной песней сверчка; ящерицы прячутся; ужи скрываются; кусты дрожат от суетливых движений птиц, ищущих приюта на ночь. Солнце опускается за невидимый для меня горизонт, и, пока оно опускается, снега Пиренеев из нежно-розовых становятся пурпурными. Тени, рождаясь в глубине долины, поднимаются по ступеням гигантской лестницы, преследуя отступающий свет, пока, повинуясь законам природы, весь мир не достанется им. Тогда умолкают все звуки, гаснут все земные огни, в небе тихо загораются звезды, и среди ночной тишины пробуждается единственная мелодия: пение соловья, возлюбленного звезд, певца ночи.