Три любви Марины Мнишек. Свет в темнице - Михаил Кожемякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кому мне исповедаться? – быстро шепнула она послушнице. – Здесь нет ксендза, а в вашу веру я не переходила…
– Даже когда царицей на Москве были? – не поверила девушка.
– Даже тогда.
– А сынок ваш?
– Его я по вашей, греческой вере окрестить позволила. И за это от меня поляки отвернулись. Наша церковь, католическая, мне Янековых крестин не простила. Да и не Янек мой мальчик. Ваня, Ванечка… Только на Москве его воренком зовут. Звали…
Слезы сами навернулись на глаза. Нет, ей нельзя думать о погибшем сыне. Иначе она сойдет с ума. Ни о чем нельзя думать… Только ходить от стены к стене. И считать шаги. Ровно четыре шага. Как у карлика или у ребенка…
– Вы молитесь, Мария Юрьевна. Господь живую душу завсегда услышит, – сочувственно сказала послушница.
– Разве ты не ненавидишь меня? – удивилась Марина. – Меня все здесь ненавидят.
– На Москве, может, и ненавидят, а наши, коломенские, жалеют. Говорят, вы несчастная. У вас сына убили. Упокой, Господи, душу безгрешную…
Тут смелая девушка неожиданно совсем по-детски зашмыгала носом и прижала к глазам край своего посконного передника.
Марина закрыла лицо руками. Опять встало перед ней то, о чем она боялась и не хотела думать. Лицо Янека в то страшное мгновение, когда его отрывали от нее. Янек, мальчик мой милый! Мальчик мой несчастный…
Послушница смотрела на Марину с глубокой жалостью. Вздохнула, но ничего не сказала. Пошла к двери.
– Как зовут тебя? – бросила ей вслед Марина.
– В миру Аленой Литвиновой звали. Меня сестры монастырские на постриг готовят.
– Я слыхала, что разорили ваш монастырь… Только не мои это люди были – даже если поляки. Я когда в Коломне у вас жила, грабить никого не позволяла. Ты должна об этом знать.
– Знаю, Мария Юрьевна, все так говорят…
– Благослови тебя Господь, Хелена!
Послушница вышла. А Марина вернулась к своей прерванной молитве. «Panie Jezu Chryste, zmiłuj się nad nami…[5] Может, скоро настанет час моего избавления или смерти? Господь Всемогущий, заступись за меня! Пусть святой Ежи станет моим последним рыцарем!»
Алена Литвинова была дочерью коломенского дворянина, не богатого, но и не бедного, всю жизнь служившего московским государям за честь и за совесть, а не за имение. И ждала Аленку самая обычная судьба девицы честного дворянского рода: вышивала бы гладью, заплетала льняную косу до пояса, щелкала бы орешки да, глядя от скуки в окно светелки, мечтала бы о счастье. Пришло бы время, и посватался бы за нее кто-нибудь из местных дворян, или молодой молодец, или почтенный вдовец. Вышла бы Аленка замуж, нарожала бы детишек… А со счастьем – это как Господь произволит!
Но пришла Смута. Когда сел царем на Москве хитрый и безжалостный Васька Шуйский, отец Алены усомнился в том, что несчастный, с телом которого пьяная кровью и разбоем толпа расправилась так люто, был лжецарем, невесть откуда взявшимся бродягой. В те времена многие задавали себе вопрос: «А ежели он и вправду Димитрий?», но другие спрашивали про себя, а Федор Литвинов осмелился спросить вслух: в своем дому, за чашей, среди друзей и родни. И вопрос-то был задан как-то вскользь, словно нечаянно сорвался с губ, и каких-либо явных действий в защиту Самозванца или его супруги, а теперь вдовы, царицы Марии Юрьевны, Литвинов не предпринимал и даже не помышлял об этом, но все равно нашелся доносчик, который настрочил верноподданническое послание государю Василию I.
А между тем в первые дни царствования Василия Шуйского жители областей российских, не участвовавшие в избрании нового царя, видели в этой диковине дело сугубо московское, столичное. Коломенцы шептались между собой, что вот, мол, недавно извещали их из Москвы, что злодей и отравитель Борис Годунов свергнут подлинным царевичем Димитрием, а сына Борискиного Феодора никто на престоле видеть не хочет. А теперь же уверяют, что царь Димитрий Иоаннович – никакой не Димитрий, а обманщик, беглый диакон, расстрига, еретик и чернокнижник.
Извещают, что расстрига был наказан за свое злодейство и самозванство и погиб, но как именно погиб, никто не знает. Доподлинно известно только, что пьяная и буйная толпа надругалась над телом самозванца – сначала выволокла его на Лобное место со скоморошьей маской на лице и дудкой во рту, а потом сожгла несчастную плоть, растоптала кости, превратила их в пепел, а пеплом этим зарядили пушку, выстрелившую в сторону Польши.
Но кто убил царя Димитрия? Бояре? Дворяне? Стрельцы? Обезумевший московский люд? Ничего доподлинно не было известно. Передавали только слова вдовой царицы, инокини Марфы. Спросили у нее, сын ли ей царь московский, объявленный самозванцем и убитый, а она, несчастная, якобы ответила: «Раньше надо было об том спрашивать, когда он жив был. А теперь он не мой, а Божий». Странные слова – и ничего они не объясняли.
Кто же и как избрал новым царем князя Василия Шуйского, и вовсе не было понятно. Советные люди из областей в этом избрании участия не принимали. Говорили в Коломне, что новый царь сел на престол тайком от Земли Русской и избран был не советом всей земли, а только москвичами. Никто не знал, чему верить, но иные-прочие помалкивали, а коломенский дворянин Литвинов усомнился вслух, да при свидетелях, вот и постигла его злая беда. Простолюдинам за такие сомнения при Василии Шуйском языки рвали, а дворян – казнили. Вестимо, почему – их дело благородное, а простой человек может и без языка, но зато с головой по земле русской походить.
Может, донес на Литвинова кто из родни – уж больно жадно некоторые из них смотрели на его имущество. А может, и кто-то из холопов постарался и за мзду малую сбегал куда надо и шепнул одному из «больших людей» на ухо, что коломенский дворянин Литвинов сочувствует Гришке-расстриге, проклятому Самозванцу. Так или иначе, но пришли за Литвиновым ночью, выволокли силой, в одной рубахе, он даже с женой и дочерью толком попрощаться не успел. Жена в ту страшную ночь в глубоком обмороке свалилась, а потом крепко заболела, слегла. В Коломне Федора Литвинова и убили – куль на голову, и в реку Коломенку.
Аленкина матушка вскоре Богу душу отдала. Имение Литвиновых в казну забрали, а дочке одну дорогу добрая родня настелила – в монастырь. Сестры строго ее держали, в трудах и впроголодь, и на постриг готовили. Но силой постричься не принуждали. Может, жалели – сирота ведь Аленка, только Господь ей заступа, а может, и брезговали дочерью государева изменника… Поди пойми! В монастыре вообще коли не молились, то больше молчали, а если и говорили о мирском, то обиняком, не напрямик.
Одна Аленка всем правду в глаза резала – за то и на покаянии в холодной сиживала, и бита бывала, и работала вдвое против остальных – для пачего смирения. Грубели с годами труда нежные ручки дворянской девицы, а душа не смирялась. Дерзка была Аленка, ничего не страшилась. Вернее, научилась не страшиться. Поначалу-то страшно было до дрожи, до рвоты. Но она все повторяла, как от отца некогда слышала: «Трус от страха бежит, а смелый – идет на страх». И Аленка шла. Не для чего и не для кого было ей беречься. Одна на свете. Верила: Господь иных за смирение спасает, а иных – за правду! Авось, и ее в свой черед спасет. Ведь правда и смирение как-то неловко вместе живут, словно супруги, меж коими любви нет, одно обязательство.