Изюм из булки - Виктор Шендерович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В школе я учился хорошо — думаю, что с испугу: боялся огорчить родителей. Каждая тройка, даже по самым отвратительным предметам вроде химии, была драмой.
Одну такую драму помню очень хорошо.
Дело было на биологии. Биологичка Прасковья Федоровна вызвала меня к доске отвечать, чем однодольные растения отличаются от двудольных. Я, хорошист заморенный, все ей как на духу рассказал: у этих корни стержневые, а у этих — мочковатые, у тех то, у этих — то…
Когда я закончил перечисление отличий, Прасковья Федоровна спросила:
— А еще? Я сказал:
— Всё.
— Нет, не всё, — сказала Прасковья. — Подумай. Я подумал и сказал:
— Всё.
— Ты забыл самое главное отличие! — торжественно сообщила учительница. — У однодольных — одна доля, а у двудольных — две.
И поставила мне тройку.
Тупизна — вещь, видимо, наследственная.
Это обнаружилось много лет спустя, когда у меня подросла дочка, и жена повела ее на тест в спецшколу. Дочке было шесть лет — училке, проверявшей дочкино развитие, примерно тридцать. И вот она (в порядке проверки развития) спросила:
— Чем волк отличается от собаки?
Дочка рассмеялась простоте вопроса (как-никак, ей было целых шесть лет) — и, отсмеявшись, ответила:
— Ну-у, собаку называют другом человека, а волка другом человека назвать никак нельзя.
И снова рассмеялась.
— Понятно, — сказала училка и нарисовала в графе оценки минус. Моя бдительная жена это увидела и поинтересовалась, почему, собственно, минус. Тестирующая ответила:
— Потому что ответ неправильный.
Жена поинтересовалась правильным ответом — и была с ним ознакомлена. Ответ был написан на карточке, лежавшей перед училкой: «Собака — домашнее животное, волк — дикое». Жена спросила:
— Вам не кажется, что она именно это и сказала? Тестирующая сказала: не кажется. Жена взяла за руку нашу шестилетнюю, отставшую в развитии дочку и повела домой, подальше от этого центра одаренности.
Через год в соседнее пристанище для вундеркиндов привели своего сына наши приятели, и специально обученная тетя попросила шестилетнего Андрюшу рассказать ей, чем автобус отличается от троллейбуса. Андрюша ничего скрывать от тети не стал и честно ей сообщил, что автобус работает на двигателе внутреннего сгорания, а троллейбус — на силе тока.
Оказалось: ничего подобного. Просто троллейбус с рогами, а автобус — без. И не надо морочить тете голову!
Еще одну выдающуюся училку, примерно в те же годы, я встретил в парке возле Института культуры. Училка конвоировала первоклашек. Стоял роскошный сентябрь, жизнь была прекрасна, первоклашки скакали по парку, шурша листвой. Одна девочка, распираемая счастьем, подскочила к педагогше и в восторге выкрикнула:
— Марь Степанна, это — золотая осень?
И Марь Степанна, налившись силой, отчеканила (дословно):
— Золотая осень — это время, когда листья на деревьях становятся красного и желтого цветов!
Парк немедленно померк, и небеса потускнели. А лет за двадцать до той золотой осени…
Я учился в четвертом классе, готовясь к приему в пионеры. Я хотел быть достойным этой чести и страшно боялся, что в решительный момент забуду текст клятвы.
Пожалуй, боялся я этого чересчур, потому что сегодня мне почти полтинник, склероз начинает пробивать лысеющую башку, я уже забываю любимые строки Пушкина и Пастернака, но разбуди меня среди ночи и спроси клятву юного пионера — оттарабаню без запинки.
Этот текст приговорен к пожизненному заключению в моем черепе.
За хорошее знание текста в торжественный день нас угостили чаем с пирожными, но перед этим дали посмотреть на трупик Ленина. Я знал о предстоящем заранее и внутренне сильно готовился к походу в Мавзолей. Меня можно понять: первый мертвый человек в жизни, и сразу Ленин!
Я готовился страдать и жалеть, но у меня не получилось.
Когда мы вошли в подземелье, где лежало на сохранении главное тело страны, меня одолевало одно любопытство; когда вышли — оставалось только недоумение.
Я ожидал от трупика большего.
Первый раз в жизни я услышал слово «жид» классе примерно в четвертом — от одноклассника Саши Мальцева. В его тоне была слышна брезгливость. Я не понял, в чем дело, — понял только, что во мне есть какой-то природный изъян, мешающий хорошему отношению ко мне нормальных русских людей вроде Саши Мальцева, — и одновременно понял, что это совершенно непоправимо.
А мне хотелось, чтобы меня любили все. Для четвертого класса — вполне простительное чувство. Полная несбыточность этого желания ранит меня до сих пор.
Вздрагивать и холодеть при слове «еврей» я перестал только на четвертом десятке лет. В детстве, в семейном застолье, при этом слове понижали голос. Впрочем, случалось словоупотребление очень редко: тема была не то чтобы запретной, а именно что непристойной. Как упоминание о некоем семейном проклятье, вынесенном из черты оседлости. Только под самый конец советской власти выяснилось, что «еврей» — это не ругательство, а просто такая национальность.
Было еще одно страшное слово. Я прочел его в «Литературке» — дело было летом, на Рижском взморье; я уже перешел в шестой класс и читал все, что попадалось под руку.
Но значения одного слова не понял и спросил, что это такое. Вместо ответа мои тетки, сестры отца, подняли страшный крик, выясняя, кто не убрал от ребенка газету с этим страшным словом.
Слово было — «секс».
Так до сих пор никто и не объяснил, что это такое.
Прообразы рабства разбросаны по детству.
Шестой, кажется, класс. Химичка назначает меня и еще какого-то несчастного ехать с собою после уроков куда-то на край света — покупать препараты для химии.
Я ненавижу химию, я в гробу видел эти колбочки и горелки, от присутствия химички меня мутит, но меня назначили, и я покорно волокусь на Песчаные улицы, в магазин «Школьный коллектор», и жду на жаре, когда ее отоварят какой-то дрянью, чтобы вместе с нею и моим товарищем по несчастью отвезти это в школу.
День погибает на моих глазах. Я чувствую, как уходит жизнь…
А ведь я мог сказать ей: «я не поеду», а на вопрос «почему?» ответить: «я не хочу». Это так просто! Но я не мог.
Я учился произносить слово «нет» десятилетия, и сейчас еще продолжаю учебу.