Виват, Новороссия! - Юрий Лубченков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Замолчи. Мы же договорились уже давно не касаться этой темы. И ты знаешь, что ты не прав. Так я продолжу? Или тебе уже стало не интересно?
– Продолжай, пожалуйста, Марья Андреевна. И прости меня – одичал там, на чужбине…
– Хорошо, прощаю. Так вот…
Александр Иванович с прежним вниманием стал слушать свою супругу. Все, что она сейчас говорила, было правдой, и заспорил он с ней больше по привычке, привычке не рассуждать о делах Петра I, а лишь исполнять его волю, ощущая радость духовного единения с самим великим императором. Только в последнее время, избавившись волею судеб от обаяния, вносимого царем-преобразователем во все свои деяния, начал Румянцев задумываться – что же был за человек, за которого он, не задумываясь, отдал бы свою жизнь. Начал задумываться: не является ли все происходящее ныне следствием предшествующего.
Когда он еще сидел в Стамбуле, до него доходили зыбкие, размытые слухи о делах российских: приезжавшие по своим делам и по делам державным на берега Босфора люди, по обязанности или по сердечному влечению на чужбине искать своих земляков, приходили к нему и осторожно, полунамеком-полуобиняком давали понять, что неладно что-то – да и не что-то, а многое в их родном царстве-государстве. Даже здесь – удивлялся Румянцев – говорилось шепотом, с опаскою! Даже черти-де опасаются доноса и кар! Но прибыв в любезное сердцу Отечество, повстречавшись кое с кем из прежних своих друзей-приятелей и просто хороших знакомых, вместе с Петром активно строивших Империю, он увидел, что мало их осталось – ранняя смерть (не всегда по болезни), опалы, ссылки, – а те, кто еще уцелел, были очень осторожны. Приучились держать язык за зубами. Сегодня ты по глупой злобе али из высокомерия мерзкаго ляпнешь про какую-нибудь персону нечто непотребное, а назавтра глядишь – она уже в фаворе, попала в случай! А тебя – болезного – в застенок! И хорошо, если только кнута попробуешь и, почесываясь, домой пойдешь… А то ведь можно и языка, и ноздрей, а то и головы лишиться за блуд словесный. Так что береженого Бог бережет. И обуяло страну безмолвие. Когда все слушают токмо начальство и головой качают – только одобрительно… Внезапно Румянцев заметил некое колыхание за портьерой. Не поленился – подошел. И что же? На него пристально взглянули глаза сына. В одной рубашке, босой, он, притаившись у дверей, судя по всему наблюдал за разговором родителей. Разбуженный непривычным оживлением в доме, он вошел неслышно. Александр Иванович поразился его не по-детски серьезному и раздумчивому взгляду. Отец, вздохнув, подтолкнул его к дверям:
– Ступай, вьюнош. Время позднее, даже уж раннее. Да и разговоры эти пока не про тебя. Так что иди спать. Мы еще с тобой наговоримся, коли ты такой любознательный.
Петр молча ушел. Обернувшись к жене, внимательно вглядывавшейся в эту сцену, Румянцев спросил:
– Как дети наши, Мария Андреевна?
– Как… Росли, болели, выздоравливали, играли. А я при них. Словом, жили мы, Александр Иванович. Жили, – повторила она с вызовом.
Но Румянцев предпочел его не заметить.
– А Петр как?
– Как и все. Правда, росл да умен – как видишь – не по годам. Дичится тебя, да пройдет это – тянется он уже к тебе, привыкает. Так что ничего особенного. Жили и все…
– Жили и все… – раздумчиво повторил муж. – Ну, что ж, худо-бедно все жили. И мы жить будем. Родину не выбирают. Ради нее лишь живут и умирают, коли нужда такая придет. Будем жить, – повторил он с хрустом потягиваясь и всматриваясь в уже наступивший рассвет за окном. – А, Маша?..
Мелкий, нудный дождик сеял сквозь свое сито по всем окрестностям влажную хмарь, нагонявшую смертную тоску, когда хочется непонятно чего и понятно, что ничего не хочется. В такую погоду лучше всего спать. Но ведь не будешь же спать все время. И так вон щеку отлежал, думал Александр Иванович Румянцев, стоя у мутного окошка и барабаня наперегонки с дождем по стеклу. Взгляд его пытался зацепиться за что-либо, но весь доступный его взору окоем был одинаково безлик, сер и неинтересен. Может быть, это было следствием дождя, а может быть и мыслей, уже долгое время ни на минуту не покидавших Румянцева. Мыслей невеселых, наглядным подтверждением и воплощением которых был блеск штыка под навесом ворот его усадьбы. Он вызывающе сверкал сквозь мутную влажную пелену, и как ни старался отвести глаза Александр Иванович, его взгляд рано или поздно натыкался на торжествующую полоску стали.
Штык олицетворял неволю. В неволе был он, Румянцев. А ведь по приезде вроде бы так сначала все хорошо складывалось! Слаб человек: происходящее что-то дурное с окружающими он норовит объяснить зачастую их провинностями и прозревает лишь тогда, когда судьба, обстоятельства и люди обрушат на него такой же удар. И зачастую прозрение запаздывает.
По желанию Анны Александр Иванович был приглашен в столицу из своих босфорских захолустий. Императрица и ее окружение знали его нелюбовь к Долгоруким и Голицыным и поэтому хотя и почти заочно, но сразу полюбили его. А Румянцев, хотя и многое знавший про царствующих и правящих особ, положение дел в стране, поначалу с радостью принимал сыпавшиеся на него милости. Он был пожалован в генерал-адъютанты, в сенаторы, затем он получил подарок в двадцать тысяч рублей в виде награждения за приходившуюся на его долю часть из состояния Лопухиных, отнятую у него Петром II. У некоторых – впрочем, у большинства – вместе с ростом пожалований пышным цветом начинает расцветать в душе холопство: им всегда мало полученного и хочется еще. У меньшей части при этих же внешних условиях начинают обостряться нравственные чувства, подавленные дотоле погоней за успехом. Теперь, насытившись, начинают думать о чем-то более высоком, духовном. Александр Иванович, опомнившись наконец от потока милостей, огляделся вокруг себя и увидел: все то, о чем ему говорили, о чем он догадывался еще там вдалеке – все так. Забыв все свои дипломатические навыки и премудрости, он начинает громко сетовать при дворе на предпочтение, отдаваемое немцам, то есть им же, да на них!
Анна, не желавшая его терять так сразу, предложила ему должность главноуправляющего государственных доходов. На это Румянцев, вспомнив, что он не только дипломат, но и военный, ответил ей по-армейски прямо:
– В финансах ничего не смыслю. А если б даже и разбирался, то все равно вряд ли бы нашел способ удовлетворить безумные траты ваши, ваше величество, и ваших фаворитов.
– Вон!
Благоволение кончилось. А вскоре он не отказал себе в удовольствии лично приложить свой закаленный в житейских перипетиях кулак к изнеженной физиономии брата главного фаворита Бирона – Карла. Чаша монаршего гнева, которую фаворит щедро доливал, памятуя собственные ссоры с черт знает зачем вызванным в Россию строптивым дипломатом – дипломат он ведь должен быть мягким! – переполнилась, и последовали державные выводы. По велению Анны он был передан суду Сената, который, демонстрируя свою лояльность верховной власти, приговорил Румянцева к смертной казни. Императрица все же помиловала его и в результате монаршего милосердия он был сослан в собственное свое село Чеборчино Алатырского уезда Казанской губернии.