Ступай и не греши - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но однажды осенью 1887 года околоточный, совершая бдительный обход своего участка, на углу Вокзальной и Тюремного переулка был обрызган с ног до головы грязью, выплеснувшей из-под дутых шин роскошного «штейгера», который увлекал в суету улиц каурый рысак. В коляске, откачнувшись назад и фривольно раскинув руки по бокам дивана, сидела красивая молодая дама. Пахом, не будь дураком, сразу засвистел, чтобы кучер остановился для восприятия кроткого «внушения», но тот, сволочь паршивая, пуще нахлестнул жеребца, и «штейгер» завернул в суматоху Ришельевского проспекта.
— Что за притча! — удивился Пахом.
Дело в том, что глаз он имел ястребиный, наметанный, и в краткий момент узнал в красавице, промчавшейся мимо него, ту самую бедную девушку из табачной лавчонки. В душе околоточного, вестимо, возникли всякие подозрения:
— Уж не воровка ли какая? С чего бы этой задрипанной девке на рысаках кататься и мой чин слякотью обливать…
Исполненный служебного рвения, он навестил полицейского пристава Олега Чабанова, которому и высказал свои опасения.
Чабанов подумал и сказал в ответ надзирателю:
— Ты вот что! Эту девку не трогай.
— А пошто так?
— А то, что она стала «штучкой» господина Кандинского…
Одесса хорошо знала господина В. В. Кандинского, богатого коммерсанта, державшего в городе финансовую контору.
— Вася-Вася? — удивился Пахом Горилов. — Ну, скажи ты на милость! Кто бы мог подумать? Не успела жена помереть, как он сразу молоденькую «штучку» себе завел… Ай-я-яй! — пожалел он коммерсанта. — Где бы ему, дураку старому, по стеночке ходить с тросточкой, а он… ай-я-яй!
— «Штучка»-то — что надо, — зевнул Чабанов. — Я с Васей-Васей тут как-то на днях в штосс резался, так просил по дружбе сознаться, во сколько же она ему обходится?
— Ну-ну! Во сколько?
— Так не мычит мой Вася, не телится. Видать, понравилось иметь одалиску, теперь пушинки с нее сдувает…
В таком приятном разговоре Пахом назвал девицу Ольгой Васильевной Поповой, но Чабанов высмеял его:
— Ольга Палем, и никакая она тебе не Попова… Это она наврала тебе, а ты, дурак, и уши развесил.
— Да вить сказывала, что таврическая.
— Верно! У нее родители в Симферополе. Вообще-то я тебя предупредил: ты эту «штучку» лучше не задевай… Ну ее к бесу! У нее какие-то связи с генералом Поповым, который ныне предводителем дворянства в Таврической губернии…
Спустя годы, когда имя Ольги Палем уже отгремело на Руси и затихло в безбожном отдалении, заезжий столичный корреспондент отыскал в Симферополе ее захудалых родителей.
Перед ним предстал ветхозаветный Мордка Палем, трясущийся от гнева и бедности, опозоренный своей дочерью.
— Меня была чудная девочка, — рассказывал он, — и все было бы превосходно, если бы не эти романы, которые она читала запоем… Раввин мудро предрек мне, что Адонай, великий бог отмщения, не прощает евреев до седьмого колена, и мои потомки семь поколений сряду осуждены страдать за грехи Мени, которая изменила вере своих отцов… Вы только посмотрите на мою бедную жену! — воскликнул он.
Корреспондент охотно оглядел Геню Пейсаховну Палем, уже сгорбленную нуждой старуху, глаза которой — это было заметно — не просыхали от слез и от тягостей жизни.
— Видите? А ведь моя Генечка была лучшей красавицей в городе, — сообщил Мордка Палем. — Знатные господа и даже адмиралы из Севастополя платили мне по червонцу, чтобы только полюбоваться ее красотой. Это была сущая Саломея, а теперь… Что видите вы теперь? Геня, скажи сама.
— О горе нам, горе! — запричитала старуха.
— Хватит, — велел ей муж. — Раввин оказался прав. Я ведь был вполне обеспеченный торговец, меня все уважали, а когда Меня ушла, все пошло прахом, мы сразу сделались нищими.
— Но я слышал, — заметил корреспондент, — что в вашем разорении повинна сама еврейская община Симферополя, выместившая на вас свое зло за уход юной еврейки из дома.
— Еврей не станет разорять еврея! — гневно закричал Мордка. — Это сам великий Адонай пожелал видеть меня обнищавшим. Пока она читала романы, я молчал, но теперь я ее проклинаю.
— Я не рожала такой дочери! — зарыдала и мать…
Что же там случилось, в этом семействе?
Н. П. Карабчевский много позже проанализировал детство Мени Палем, придя к выводу: «Она не была похожа на других детей (в семействе Палем). То задумчивая и грустная, то безумно шаловливая и очень веселая, она нередко разражалась нервными припадками… Заботливо перешептываясь между собой, родители решили, что Менечку не надо излишне раздражать, и предоставили девочке полную свободу». Впрочем, эта свобода была лишь относительной — читать русские книги ей запрещали, с детства девочке указали будущего мужа — сопливого Натана Напфельбаума, от которого вечно пахло селедкой с луком. Меня была еще подростком, когда ее стали выводить на бульвар Симферополя, одетую «барышней», и вот тут родители за ней не углядели.
Красивая и живая девочка, она, словно бабочка, резво впорхнула в компанию русских гимназистов и гимназисток, которые охотно приняли ее в свой веселый круг, в котором понимание жизни было широким, как мир, и совсем не таким, каким раньше все ей казалось. А потом Мене было так тяжко возвращаться в свой удушливый дом, где отец бубнил из потемок над раскрытым Талмудом, вздыхала за стеною мать, братья с длинными пейсами говорили меж собой только шепотом, а ходили по комнатам на цыпочках, словно боясь кого-то незримого, но страшного…
Меня оказалась чертовски талантлива! Даже без учителей она самоучкой освоила чтение и писание по-русски, тайком от родителей поглощала ночами романы, в которых распускалась неведомая ей жизнь, а прекрасные героини на самой последней странице подставляли пунцовые губы под жаркий ливень огненных поцелуев. Так зарождались мечты — сладкие иллюзии о той жизни, которая совсем не ждет ее, но которая возможна, если…
«Ах, если бы!» — потихоньку вздыхала она.
Отныне обстановка в родительском доме ей казалась невыносима, хотелось вырваться и куда-то бежать, жаждалось быть постоянно веселой, делать только то, что хочется. Но… как обрести эту призрачную свободу, чтобы не сопливый Натан, а сказочный некто увлек ее в чудесные соблазны? Наконец Меня Палем, никому ничего не говоря, сообразила, что свободу ей может дать только переход в православие.
Ей было лет пятнадцать-шестнадцать, когда она посетила православный собор в родном городе. Конечно, священник заметил еврейскую девушку в толпе молящихся, и, по окончании службы, он молча поманил ее в притвор храма, где никого не было.
— Я тебя знаю, — просто сказал он. — Знаю и твоих папу с мамой. Разве ты не боишься, что тебя очень строго накажут в семье за посещение нашей церкви?
— Не боюсь. Крестите меня, — взмолилась Меня.