Послание госпоже моей левой руке - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказывая милиционерам об исчезновении сына, она то и дело ловила себя на мысли, что вся эта история попросту неправдоподобна, и мучилась, едва удерживаясь от срыва в истерику. Следователь пытался успокоить ее. Она показала, где находилась в тот миг, когда Костя покинул комнату. Подтвердила, что не слышала никаких подозрительных звуков. И не знала и никогда не видела этого странного босоногого старика, каким-то загадочным образом оказавшегося в ее квартире. Не мог же он влезть или взлететь на шестой этаж… Прилететь, чтобы умереть в ее кухне? Абсурд.
Опросы соседей тоже ничего не дали. Никто не знал старика. Никто не видел и мальчика, который неизвестно каким путем покинул квартиру. Он просто физически не мог ее покинуть. Обследовав каждый квадратный сантиметр жилья, сыщики развели руками. Судя по всему, получалось, что мальчик исчез на пути из гостиной в кухню, когда мать переводила стрелки часов на зимнее время. Эти одиннадцать шагов стали для Кости и его матери роковыми. И спустя годы она иногда безотчетно начинала считать шаги от порога гостиной до порога кухни. Одиннадцать. Всегда одиннадцать. В этой банальности было что-то непостижимо зловещее. Куда, как пропал мальчик? Ни стены, ни люди не могли ответить на этот вопрос.
Когда Нина Николаевна немного успокоилась, она вспомнила и сообщила следователю о куске сыра, оставленном на столе в кухне. Она вынула его из холодильника к обеду. Сыр пролежал на столе не больше полутора часов, но за это время успел превратиться в клубок червей.
Врачи установили, что смерть старика вызвана естественными причинами — сердце, годы, и Нина Николаевна заметила, как облегченно вздохнул следователь с забавной фамилией Ледюк. Он с юмором рассказал ей о своих предках, французских монархистах, осевших в России в 1801 году и сменивших претенциозное имя Ле Дюк на вполне простецкое хохлацкое Ледюк. Сергей Михайлович не скрывал радости, когда окончательно стало ясно, что Нина Николаевна не имеет никакого отношения к кончине незнакомца.
Старика похоронили за казенный счет. Спустя несколько месяцев Нина Николаевна попросила Ледюка выяснить, на каком кладбище упокоился прах незнакомца, и установила скромное надгробие с номером. Теперь у нее было место, куда она могла прийти и положить осенние цветы.
Через несколько лет Нина Николаевна перестала вздрагивать, завидев в толпе мальчика с желтоватой челкой и рыжим колечком на затылке. В последнее воскресенье сентября она отправлялась «к Косте» — на кладбище, где лежал незнакомый старик. Она думала о страшном разломе, вдруг возникшем на стыке времени и вечности, куда, возможно, и провалился ее сын, вернувшийся семидесятилетним стариком в клетчатой рубашке, босым, с прижатыми к лицу ладонями. Эта глупая фантазия утешала ее. На кладбище она проводила час-полтора. Ледюк ждал ее в машине у ворот. Иногда она, внезапно спохватившись, вскакивала и растерянно оглядывалась, будучи не в силах понять, отчего ей вдруг стало так тревожно. Пожелтевшие деревья, светлые коробки домов вдали, голубая небесная твердь и неяркое сентябрьское солнце снова возвращали ее к мысли о том, что между временем и вечностью всего одиннадцать шагов, то есть ничего, и эта наивная мысль странным образом примиряла ее с жизнью…
Вот уже который год каждую ночь я читаю дневник Игоря Землера, неожиданно покончившего с собой, и не могу понять, что мучает меня, когда я листаю эти сто чистых страниц. Ни слова, ни знака. Отдавая мне эту тетрадь, его жена лишь пожала плечами: «Сжег картины, книги, даже одежду, а это осталось…» Помню, как поразили меня поначалу эти чистые страницы. Я подарил Игорю эту тетрадь, когда ему исполнилось двенадцать. Но за минувшие годы он так и не доверил бумаге ни одного слова. Жена говорила, что по вечерам он уединялся с этой тетрадью в своей комнате. Иногда даже рвал и комкал бумагу, словно его не устраивало написанное, но на испорченных страницах не было ничего — ни даже случайной помарки. Иногда я говорил себе: «Хватит заниматься пустотой». И прятал дневник в стол. Но через несколько дней возвращался к тетради. Что-то заставляет меня беречь ее, что-то побуждает листать. Как-то он сказал, что только подлинный художник может изобразить пустоту так, чтобы звезда в ней загорелась сама, хотя счастья не найдет и подлинный художник. Я листаю этот чертов дневник, но ничего не нахожу и, хотя знаю, что ничего не найду, продолжаю листать и листать…
О, это буддийское утро в Москве! С петухастым Блаженным на фоне яркого неба, с ожесточенно-красным Кремлем, с запахами палого тополиного листа, скрученного в свиное ухо, с голубоватой дымкой над Москвой-рекой и продрогшими провинциалами на Никольской, всю ночь бродившими по великому городу, с рассветом вышедшими наконец на Красную площадь и замершими — в изумлении, смешанном с одуряюще темным восторгом, поднимающимся откуда-то со дна души, — при виде этого жаркого Блаженного, стобашенной алой твердыни в сердце мира, при виде голой шлюхи с распущенными волосами и длинными узловатыми ногами, которая, вяло зевая, показалась вдруг из двери Мавзолея и, почесываясь, деловито направилась к Васильевскому спуску, — мы провожали ее взглядом, пока она не скрылась из виду. «Если ты осмелишься хотя бы предположить, чем она там занималась…» — начала было Лена и запнулась, потому что мы вдруг оба поняли, что не напрасно так стремились сюда, потому что не обманулись в ожиданиях: ведь только раз в жизни человеку выпадает возможность увидеть начало новой эпохи своими глазами, и нам такая возможность выпала — вот здесь, в Москве, явившей нам сияющую в лучах роскошного утра главную площадь Святой Руси с тощей голой блядью, шагающей по легендарной брусчатке, по которой из полуприкрытой двери Мавзолея во все стороны торопливо расползались тараканы, клопы, сороконожки, мокрицы, пауки и прочие мелкие бесы русской истории…
Этот нож когда-то я сделал своими руками, хотя, в сущности, по-настоящему-то делать ничего и не пришлось: найденную в школьной мастерской прямоугольную бронзовую пластинку достаточно было просто подровнять напильником. С тех пор вот уже сколько лет этот бронзовый нож валяется на моем письменном столе, изредка — и все реже — используемый для разрезания книг (забытое удовольствие), а чаще как закладка. Мне было бы жаль его потерять, как жаль расставаться с мелкими привычками, совокупность которых создает иллюзию полноты жизни, а иногда прикидывается роком (с присущей мне выспренностью думал я). Этот кусочек металла вызывал столько ассоциаций: мечи, кубки, фибулы, рака святого Зебальда, Гиберти, Троя, Гесиод… Он напоминал о детстве, о маленьком городке, где я родился и вырос. Поэтому, когда я стал мало-помалу приходить в себя после болезни (колеблющаяся температура, пляшущий на груди слон) и не нашел на привычном месте бронзового ножа, — отчаянье мое, усугубленное расстройством нервов, как писали люди не чета мне, не знало границ.
Уже давно в каждой утрате, будь то всего лишь пуговица от старого костюма или листок календаря с загадочным вензелем, мне видится нечто роковое, бесстыдно напоминающее о необратимости времени и непредсказуемости будущего — будущего, в котором застревают утраченные вещи, свободные от всяких обязательств перед прошлым, то есть передо мною. Пропадают фотографии, на которых я запечатлен юным и умным, пропадают книги, так и не прочитанные…