Угодья Мальдорора - Евгения Доброва
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Втроем мы пошли провожать настройщика на остановку. Автобус все не приходил. Родители сели на лавочку. Я чертила палочкой по дорожной пыли. Мужик задумчиво вертел в руках свой сверток, курил и смотрел, как проезжают машины. И тут случилось ужасное. Он как-то странно взглянул на меня — как будто только что заметил — и вдруг сказал:
— А если она бросит заниматься?
Собственно, это все и решило. Так он оставил меня без пианино. Господи Боже, мужик, зачем ты это сказал?! Почему автобус не увез тебя на пять минут раньше!
Мы переехали, пианино осталось в деревне среди коров и комариных туч. Я не бросила музыку. Один раз музыка бросила меня, и это было таким же роком, как явление настройщика, но потом вернулась обратно. Теперь меня водили играть в прокат, за десять копеек в час. Потом в местный клуб — по договоренности с ночной вахтершей. Свой собственный инструмент появился у меня только в четвертом классе. Им оказался довольно нескладный с виду «Аккорд» 1980 года выпуска — мы с матерью купили в комиссионке. Строй держит неплохо, и звук не плывет, и третья педаль. Но отчего-то я его не люблю, так и не полюбила. Почти не играю. Так, если вдруг что-то найдет…
Вот и сегодня — вспомнила пару легких пьес Шумана и закрыла черно-белую пасть отголосков детства до следующего приступа демисезонной хандры.
Лесная Дорога построена на месте бывшего погоста. Поселок основали в тридцатые годы, и больше полувека прошло с тех пор, но потревоженная земля забирала часто. Через жилой массив, разрезая его лучом, пролегала междугородная автотрасса, она рассекала наши дома и дворы, леса и поля — и шампур этот нанизал на себя многие жизни.
Павильоны автобусных остановок по сторонам шоссе соединял подземный переход — вонючая, проссанная, вечно сырая кишка, — но пользовались им только старики. Оглянешься: слева, справа на полкилометра никого нет — я даже не бежала, я шла не спеша. Так делали все. Спускаться вниз было не комильфо, и сколько бы родители ни вдалбливали нам в бошки, сколько бы ни приходил гаишник с лекциями на классный час — не действовало.
На первый урок я опоздала. Проспала. Но оказалось, можно было и не спешить.
Когда я вошла в класс, учителя не было, а все девчонки дружно в голос рыдали.
— Леночка, что случилось? — спросила я.
— Юльку Шишкову задавило, — всхлипнула Безручкина.
— Когда?
— Вчера…
Шишкова была самой красивой и самой модной девчонкой в классе. Мы не дружили, она выбирала только равных себе подруг — Пятакову, Бубенко… Я в эту категорию прекрасных нимф не вписывалась, я тихо любовалась Шишковой со стороны. Кроме школьных дел, я мало что знала о ее жизни. Она рисовала и шила. Учила английский. Играла на гитаре. В марте я хотела позвать ее на день рождения — а вдруг придет? И тут такое.
— Я вообще ее не видел! — кричал водитель КамАЗа. — Не видел я ее! Выскочила прямо под колеса!
С последнего автобуса шли люди, вызвали «скорую», побежали к родителям. Шишкова умерла мгновенно. Наверное, даже ничего не поняла.
За несколько часов до того она покрасилась в рыжий и обрезала челку — давно собиралась сменить имидж и вот наконец это сделала. Надела новую кожаную куртку, и новые сапоги, и новые серьги. Был поздний вечер, но ей не терпелось показаться на люди — вот и пошла в старые дома, чтобы все посмотрели, какая она красивая…
Новую прическу Шишковой увидела вся школа. Из-под прозрачной газовой косынки торчала рыжая челка.
— Ей не идет рыжий, — думала я, стоя у гроба, — кто ее надоумил покраситься…
Раньше я никогда не бывала на похоронах.
Я смотрела.
Интересно все-таки увидеть покойника. Человек-который-нечеловек. А кто он такое? Тело. Те-ло. Понять это просто, принять невозможно.
Лицо Шишковой мне запомнилось фиолетовым. Наверное, ее не стали гримировать тональным кремом, оставили как есть — только губы были подкрашены темной помадой и, как трезубец кленового листа, сверху горела медно-красная прядь.
В могилу полетели пригоршни земли. Рабочие утрамбовали лопатами холмик, поставили портрет, в изголовье легли венки, гвоздики, розы. Мать держали под руки, отец смотрел на нас, одноклассников, с яростью и содроганием. Никто не мог выдержать этот взгляд. Хотелось крикнуть: я не виновата, что это она, а не я! Мы не виноваты, что мы живы! — Нет, вы виноваты, вы! вы все! — говорили его глаза, и это было невыносимо. У матери глаза другие: боль, ужас, отчаяние — но такого укора в них не было. В них можно было смотреть.
Но мы не смотрели.
Юлька была единственным ребенком в семье.
Мы ехали назад в школьном пазике, в том самом, который недавно возил нас на свеклу, и каждый молчал о своем. Сейчас начнутся поминки, потом надо быстро сделать уроки, кто-то вечером пойдет на волейбол, завтра будет новый день и все такое.
Наверное, Шишкова сейчас в раю.
И все-таки ей совершенно не идет рыжий…
Вслед за Шишковой нас покинул Лифшиц. Я тогда болела корью, валялась с распухшим горлом на диване и думала про ангелов. Ртуть на градуснике переползла отметку тридцать девять. Как интересно. У меня только однажды была такая высокая температура, в четвертом классе. Нет, тогда даже выше — сорок и один. Мама с бабушкой перепугались, что я умру, семь раз вызывали «скорую», но в больницу не сдали. Ангелов и черной трубы я не видела — как лежала на оттоманке в большой комнате, так и осталась. Я и сейчас не вижу. Они есть вообще?
Мысль об ангелах занимала меня все утро, а в обеденный перерыв пришла мама и сказала про Лифчика. Я плохо понимала слова. Я пребывала в экстатическом состоянии, накачанное антибиотиками тело стало невесомым, я была готова взлететь.
— Уби-и-и-ли… — долетало издалека. — Армен заре-е-езал… Насме-е-ерть…
Армен был соседом Лифшица по лестничной клетке, они дружили, ходили в одну группу по самбо.
— А что случилось? — Я приподнялась на локте. Говорить было больно, я с трудом ворочала языком. Перед глазами мельтешило, как в плохо настроенном телевизоре.
— Поссорились. Ножом пырнул, на глазах у всех. Сашка через две минуты умер, даже до телефона добежать не успели.
— Из-за чего… поссорились?
— Не знаю, меня ж там не было. Ты ингаляцию сделала?
— Я вообще вдохнуть не могу. Какая ингаляция, мам?
— Прополощи хотя бы горло коньяком. Вот, выплюнешь в пиалу.
Я бултыхала в гортани «Арарат» и думала, что даже не смогу пойти на похороны. То есть я его больше никогда не увижу. Вообще никогда. Ни-ко-гда. Я сделала большой глоток и поставила пустую рюмку на тумбочку. Откинулась на подушку. Из-за зашторенных окон в комнате стоял полумрак. В темноте мне мерещился Армен с огромным, как сабля, столовым ножом — он слегка подкидывал его на ладони, словно взвешивая или дразня. Я закрыла глаза и снова открыла. За окном качалась ветка рябины, шурша по стеклу.