Духи времени - Лев Рубинштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказать, что я выключил радио, это значит не сказать ничего. С позаимствованными у композитора Телятникова и обращенными к нему же словами «заткнись, сука!», я действительно выключил радио, но я его выключил каким-то таким образом, что с зарплаты пришлось покупать новое.
А вообще-то весна – это, конечно… Пробуждение природы, птички, мокрые ботинки, сопли, капель-апрель прямо буквально за шиворот, обострение хронических заболеваний, повышенные сонливость, плаксивость и влюбчивость, обилие странных праздников, посвященных то женщинам, то дуракам, то пролетариям всех стран, застенчиво выглядывающие из-под тающего сугроба собачьи какашки, легкая музыка, весеннее настроение.
К храпу я привык. Мне без него бывает иногда даже как-то скучновато. Он настигает меня во всех местах вне дома, где приходится проводить ночь. Чаще всего в поездах. Когда я куда-нибудь еду, я точно знаю, что если провидение не пошлет мне в этот раз храпящего соседа, то мамашу с ребенком, у которого режутся зубы, мне не избежать. Нет уж – лучше пусть храпят. Только, пожалуйста, ритмично и не очень громко.
В гостиницах – то же. Когда вдруг случается переночевать в одном номере с тем или иным товарищем, всякий раз задаешься проклятым вопросом: «Храпит?» Один мой товарищ, с которым мы заночевали в одном номере венской гостиницы, наутро томно сообщил: «Черт! Я не спал всю ночь». – «Тогда нет тебе оправдания», – сказал я, имея в голосе тот процент металла, на какой мог рассчитывать в эту пору суток. «В смысле?» – насторожился товарищ. «А в том смысле, что если бы ты храпел во сне, то это одно дело. А поскольку ты храпел наяву, то это дело уже совсем другое». Он слегка обиделся и был, в общем-то, прав. Но и не сказать было никак невозможно, согласитесь.
А вот когда я был ребенком, в моей семье никто не храпел. И даже бабушка. Было, правда, нечто другое, не менее занимательное. Мой старший брат разговаривал во сне, да еще как. Он произносил протяженные монологи или же участвовал в диалогах, причем я, понятно, мог слышать только его реплики и лишь по ним реконструировать реплики его неведомого собеседника, пожизненно заточенного в неприступном пространстве сна. При желании к этим разговорам можно было подключаться. Примерно так. Брат, допустим, ни с того ни с сего провозглашал: «А я-то тут при чем? Он первый начал». – «Кто, Миш?» – встревал я. «Кто-кто? Борька Гуревич», – мгновенно реагировал брат, ничуть не просыпаясь. Таким, между прочим, способом можно было выведать у него все, что угодно.
А вот храпеть – нет, никто не храпел. Но зато время от времени из Севастополя приезжала моя любимая тетя Люба – очень толстая, очень веселая и шумная, с яблоками и виноградом. Вот она-то как раз храпела. И не абы как…
Я с вожделением ждал той минуты, когда уже тетя Люба наконец заснет и начнутся мистерия с вакханалией. О, это был храп высокого полета – нынче так не храпят. Это был храп с огоньком и неисчерпаемой фантазией, с напряженной драматургией, со сложным, прихотливым ритмическим рисунком, с конструктивными нарушениями жанровых ожиданий. Там было все: хлопотливые будни ночных джунглей, грозное рычание разгневанного океана, широкомасштабное танковое сражение, встревоженная ночной грозой птицеферма, финальный матч мирового чемпионата по футболу, брачный дуэт кашалотов, шепот, робкое дыханье, трели соловья. Я завороженно внимал и неба содроганью, и горних ангелов полету, и всякому другому. Со сладким ощущением близкого счастья я ждал апофеоза, я ждал, когда уже наконец-то тетя Люба разразится молодецким казацким посвистом, когда уже ее победоносный храп окончательно преобразуется в потерявший управление краснознаменный ансамбль песни и пляски какого-либо из военных округов нашей необъятной Родины. Ах, это было волшебно, можете мне поверить.
Но интересно еще и вот что. Не только сама тетя Люба решительно отвергала факт существования собственного храпа, но и муж ее, дядя Мотя, морской полковник, проживший и проспавший с ней на одной кровати много лет, никогда (никогда!) не слышал ничего такого, что бы хоть на минуту могло нарушить его безмятежный сон, сон человека со спокойной совестью. Нет, это не было глухотой – ни физической, ни эмоциональной. Это было любовью. Ибо ничем иным этого не объяснить.
Однажды я участвовал в спектакле в качестве артиста. Один раз всего. Но этот раз мне как-то запомнился. Это было давно, в студенческие годы. Мне позвонил школьный товарищ, ныне профессор, а в те годы студент консерватории. Он сказал: «Хочешь чуть подзаработать?» – «Что за вопрос» – «Пошли вечером в театр, сыграем в спектакле». – «Здрасте, – говорю, – как это в спектакле?» – «Да там нечего особенно делать. Я тебе потом все объясню. А платят сразу. Пятерку, между прочим. А главное – сразу». – «Это хорошо. А делать-то что?» – «Да сказал же я тебе – ничего особенного. Ладно. Всё. Встречаемся у входа в сад „Эрмитаж“ в полседьмого. Пока».
Я пришел. Товарищ был уже там. Мы пошли в сторону внутренностей Летнего театра – был там тогда такой. По дороге быстро спрашиваю: «Что за театр?» – «Не знаю, – говорит. – Какой-то из провинции. Гастроли тут у него. Да какая тебе разница?» – «Хорошо. А что за спектакль? – „Дни Турбиных“, кажется. Да тебе-то что?» Приходим. Выясняется, что действительно «Дни Турбиных» и что надо нам поучаствовать в одной сцене, в той самой, где юнкера в гимназии рубят парты и что-то там еще делают. Объясняют: надо там как-то шевелиться и что-то говорить. А в какой-то момент спеть хором «Эх, пташки-канашки мои, разменяйте мне бумажки мои. А бумажки все новенькие, двадцатипятирублевенькие». Немножко отлегло: это можно, это запросто, это не проблема. Проблемой оказалось нечто совсем другое. Когда я напялил выданный мне якобы юнкерский мундир, я чуть не потерял сознание от острейшего запаха бог знает сколько лет не стиранного тряпья. Но ничего, кое-как принюхался и дело свое сделал не хуже других. И получил, как и было обещано, свою пятерку, которую тут же в «Эрмитаже» и прогулял совместно с моим консерваторским другом. Но главное другое: я увидел театр изнутри.
Разве можно забыть тот неофитский восторг, который обуял меня от наглядного несоответствия того, что явлено со стороны зала, и того, что со стороны кулис. Я знаю: когда к этому привыкают, это перестают замечать. Но в первый-то раз! Наблюдая действие из-за кулис, я слышал, как артисты во время действия разговаривали на посторонние темы, обсуждали планы на завтра и вообще явно тяготились необходимостью произносить чужие слова и совершать чужие, несвойственные им телодвижения. Слева от кулисы сидел парень в очках, тоже по виду студент. Он осуществлял шумовые эффекты, не отвлекаясь от чтения какой-то французской книжки и жевания булки. Время от времени он бабахал чем-то по чему-то, вследствие чего люди на сцене начинали суетливо метаться и орать что-то вроде того, что «стреляют уже на Владимирской горке».
Потом был антракт, и артисты, тряся наспех приклеенной растительностью, бегали в уборную, делились анекдотами и жевали бутерброды. Потом в тоскливом ожидании своего выхода толпились за кулисами, жестами показывая друг другу, что стряхни, мол, крошки с бороды. А один пожилой актер, выходя на сцену, тяжко вздохнул и отчетливо произнес: «Ну, что ж… Пошли, что ли, притворяться».