Крест на чёрной грани - Иван Васильевич Фетисов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это потому, что другим представить не хотела.
– Наверно, поэтому. Какая жена бы хотела? Дошёл до тебя зов мой.
– Как-то дотянулся… Должно быть, чудом каким-то услышал.
– Это я тебя звала, Саш. Однажды случилось страшное, совсем непохожее на правду, хотя всё было наяву. Рассказать тебе или не рассказывать.
– А чего же таить?
– На покосе мы тогда были. Сено для станционных лошадей косили. Спали в балагане покосчики подряд. Геннадий тоже. Раз как-то сквозь сон почувствовала его рядом с собою, и мне показалось, что потянулся ко мне ты. Обнял, крепко-крепко обхватил обеими руками, поцеловал. Я встрепенулась, покорилась тайному чувству. Только, остерегаясь будто бы, прошептала: «Саш, потерпи чуточку. Уйдём отсюда. Люди же кругом спят…» И проснулась… Увидела Геннадия. Он наклонился и протянул ко мне руки. «Отстань… Чужой ты мне…»
Он пробормотал что-то невнятное и вышел из балагана.
Марина умолкла, смущённая, и вопросительно поглядела на меня, должно быть, почувствовала, что сказала лишнее, недозволенное. С этой минуты во мне, вопреки всякой воле, разбудилось дремавшее противное чувство ревности. Я испугался его.
…Новая встреча с Комарковым произошла спустя два дня на опытном поле. Среди множества других я отыскал делянку с сосновской, теперь переименованной пшеницей. Подозвал Комаркова.
– Ты чуешь, зачем я пришёл?
– Не знаю. Наверно, в поле побывать поманило.
– Не угадал. Явился вместо Соснова. Он не успел спросить тебя кое о чём, смерть помешала. Мне наказал – закончить разговор… Вот стою и думаю. Какое название у этой пшеницы было раньше, Геннадий?
– Такое же. Ты, Александр Данилыч, не сомневайся. Понять всё просто, ты не забыл, злаки, размножаясь, дают схожие между собою линии. Закон природы! От него не уйдёшь. Эта пшеница – одна из линий «таёженки». Я оставил её как наиболее перспективную… Поэтому, разумеется, она близка своим видом к «таёженке», но кое в чём слабее её. Меньше клейковины. Да и… – Комарков прервал разговор и нахмурился. Брови сошлись, на лбу – глубокие морщины. Затуманились глаза.
– Что же ещё хуже у этой пшеницы?
– Да… Прошлогодние опыты показали, слабо устойчива к засухе… Понятно, изъяны отмечены в документах.
– Документы – само собой. А всё же… вот что хочу узнать. Сам ты придумал название «стрела» или кто посоветовал?
– Сам. К чему тут советоваться?
– А ведь «таёженка» звучало лучше!
– Так называлась одна пшеница, а это другая.
– Пшеница одна и та же… Ты лишь переименовал её. Комарков нервно пошевелил плечами:
– Шантаж! За руку меня никто не схватил, – на скулах выпятились желваки. Огрубел голос.
– Вором-то окрестил ты сам себя. Помнишь, что рассказывал: «В склад занёс снопы «таёженки»… На самом деле положил образцы другой пшеницы. «Таёженку» же припрятал. Вот она!
– Ошибаешься, Саня. Поверь: не она!
– А где же истинная «таёженка»?
– Я тебе говорил… Почему ты не веришь? Трудно жить такому человеку. Людей, Саня, надо понимать и любить.
На какое-то время Комарков склонил меня на свою сторону. Может, и в самом деле «стрела» – ответвление «таёженки»
Но поверил Комаркову не надолго. Сомнение отмели записи Соснова. Гляжу на Комаркова. Лицо его не выражает ни радости, ни печали, на грани смены мыслей и чувств оно окаменело, и теперь надо было подождать, чтобы оттенилось то или другое.
Я приподнял склонившийся колос, положил на ладонь правой руки. Смотрел долго и внимательно. Чем отличается этот колос от колоса «таёженки»? Найти бы разницу! Это надо мне и Комаркову. Но оба колоса – и этот, и ранее лежавший на моей ладони колос «таёжной» походили друг на друга, как две капли росы.
Я молчал, ожидая, что скажет Комарков. Он понял, о чём я думаю, но всё же посмотрел на меня с видом человека, почуявшего своего уже ослабевшего противника. Шутя, изрёк присловье:
– В кармане ни гроша, а воротишь к кабаку.
– Обо мне? – вник я в суть пословицы.
– О твоей бесперспективной атаке… Да сгоряча всякое бывает. Я не сержусь. И тебе не стоит. Забудем о ссоре.
– Теперь – не в моей власти. Мучает совесть. И мука не отступит, пока не разрешу спор.
– Долго продлится. Вину, как ни тужься, ты мне не пришьёшь. Считай вором и подлецом, а вину не прилепишь. У тебя нет сущего доказательства, только догадки.
– Доказательство есть, Геннадий Лаврентьич, записи Соснова. О «таёженке» и её интересном пути. О тебе тоже сказано… О пожаре, о доносе. Устами самого Иосифа Петровича.
Комарков обеспокоенно сверкнул белками глаз.
– Записей таких не может быть.
– Я тебе прочитаю. – вынул из-за пазухи тетрадь. – Слушай! Комарков затаил дыхание. Сориентировался и сказал:
– Чему ты веришь? Предсмертному бреду старика… Что же он молчал при жизни?
– Может, простил или не хотел позор твой выносить на народ. Возможно, твой позор он считал и своей виною, что не разглядел, какой ты человек.
– Не хуже других. Ты ещё толком меня не знаешь. Я разделю с тобою всё, что надо, и радость и беду. Давай порешим: я возьму тебя соавтором своего нового сорта пшеницы.
– Я, Геннадий Лаврентьич, чужими трудами пользоваться не хочу.
– Ну, смотри! – Комарков сдвинул брови, сжал кулаки. – Дело твоё. Тебе, может, не надо. Возьму за авторство, что положено, один.
– Возьмёшь ли, ещё неизвестно. Рассудит учёный совет.
– Не в чем, мил-человек, разбираться… Копались. Ты не первый. Следователи интересовались. А ты кто?
В упрямом отрицании вины было жестокое издевательство Комаркова над собою. Побрёл парень в пропасть. Неудержимо. Ему бы поближе к людям, а он на глаза им попасть боится. Был парень как парень – весел, пел и плясал на полянках, с ребятишками носился в лапту. И девки его не чурались. И вот всё кончилось. Разорвалась, будто кто разрубил беспощадным мечом, связь смятенной души со всем видящим, всё слышащим миром. Комарков вершил приговор сам над собою – так легче и проще. Ты сам себе – прокурор, судья и защитник.
* * *
Была у меня надежда на учёный совет станции. Понимал: дело давнее, возьмутся с неохотой. Окрыляло живое доказательство – записки Соснова, и я не сомневался, что совет поддержит меня.
Директор станции Виляев, человек крупноплечий, с отяжелённым подбородком, в льняной косоворотке, развалисто сидел за массивным столом. Появлению моему не удивился: мало ли ходит сейчас инвалидов и все что-то просят, а то и требуют.
Я сел на стул, стоявший возле стола, без приглашения, Виляев заметил мою решительность, скупо улыбнулся и спросил, за чем пришёл.
– Принёс заявление, – ответил я холодно.
– Понятно. Фронтовику нужна помощь. Как же?! Фондами кое-какими располагаем. Вам деньгами? Хлебом?