Светован. Штудии под шатром небес. - Мирослав Иванович Дочинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собранные яблоки я мыл в ручейке и сыпал в тот противень. Когда в жаркой бане на первых плодах лопнула кожура, нас обдало умопомрачительным ароматом. Мы сидели друг против друга через огонь, и казалось, что появился между нами третий — густой ароматный яблочный дух. Старик сбил палкой пламя, чтобы плоды томились над ровным жаром.
— Ты слышал, как трубили ночью олени? — неожиданно спросил он. — Самое время им реветь. Поэтому раньше этот месяц называли "зарев”. Гнали оленей и ревели в лесах их рыком. А когда люди научились сеять, брались об эту пору за серпы. Отсюда и "серпень”. В народе так и говорят: серпень достает серпы. А еще и так говорят: в серпне серпы греют, а вода холодит. Потому что Илья бросил в нее лед.
Настроение у него было праздное, он никуда не спешил, как человек, который все жниво уже сложил в копны. И погодя объяснил, почему.
— Луг, прихваченный холодными росами, начинает подгнивать. Трава уже теряет свою силу. И сушить ее теперь надобно дольше. И пчелиные рои в колодах становятся вячыми — не та уже полнота цвета. Зато серые тучи входят в силу, давят на землю. Это первыми чуют аисты. Подбирают день, чтобы против ветра подняться в дорогу к теплым землям… Начинаются ночи больших рос. Чем они обильнее, тем тверже в лесу гриб, зато лен в поле сереет. Когда ржаные соцветия доспевают, надо идти за грибом. Подает гриб и другой знак-зов: лес клубится туманом… После Спаса утихает комар, а после первой Богородицы и вовсе исчезнет. Теплым и мирным будет это полетье. Как сегодняшний час.
— Из чего вы это видите?
— Как из чего? Все вокруг на это указывает. И ты возьми глаза в руки. Примечай и загибай пальцы. Ночью молодая луна висела так, что с рога ведро не упадет — раз. Звезды ясно мерцали — два. Кузнечики вчера трещали до поздней ночи, разносился крик лягушек… Поутру на густой росе парил туман… Воробьи ссорятся между собой, сбиваются в стайки… Пчела летит стоймя… Стебель под ногами не трещит… Ветерок надувает на воде рябь… Вишни неожиданно брызнули поздним цветом… Из каштанового листа давно не слезится… Вербовые ветки очень сухие… Квасеница распустичась, словно к свадьбе… И желтец веселый… Ягоды рябины обильно распружились. Паук широко плетет свое прядево… Мухи не кусают… Муравьи открыли ходы по всему муравейнику… Чертополох растопырич колючки…
Я загибал пальцы уже по какому кругу, а он все сыпал и сыпал приметы, слегка обводя вокруг взглядом. Этот человек, сам ничего не пишущий, читал сокровенную книгу открытого для него мира. Я восторженно сказал ему об этом.
— Книга? Хорошо, что ты мне напомнил, — и пошел в дом. Пока он ходил, из жестяной воронки повисла нить густой жидкости. Я еле успел подставить приготовленный кувшин. Тягучая струйка расписала золотыми узорами дно посуды. Я подставлял палец и жадно облизывал. Увар был сладкий, душистый, с еле уловимым оттенком яблочной кожуры.
— Найдется роток на готовый медок, — перебил он мое смакование. — Но первую каплю Илье, вторую — Зосиму, который по пасекам стоит, — стряхнул руку на ближний куст. — А вот и книга поспела к лакомству.
Это была одна из его обнаженных книг, без названия и авторства. Я открыл на заложенной травинкой странице:
Трубным звуком медь предвещает Эру познания Славы и Слова.
Море нынче покойно,
Приветная осень долги раздает.
"Я люблю тебя, жизнь! Я люблю тебя…" Вновь и вновь возвращает волна Звук луны и яблочный мед.
Я читал, а Светован постукивал в такт ритма ногтем по гулкой глине кувшина.
— Это древняя посуда из Олагова, — молвил он, когда я дочитал. — Те мастера домешивали к глине молотые кости коровьих ног — и она становилась нежной, легкой и прозрачной. Как раз для этого меда.
Мы макали в сладкую гущу хлеб и ели-ели, не нарушая наслаждения разговором. А яблоки за бережком продолжали падать и, ударяясь о земную твердь, шустро скатывались к орешниковой загородке. Как раз к этому нашему пиршеству и вышел городской художник — длинноногий небритый мужчина с любознательно вытаращенными глазами. За ухом синело пятнышко краски. Поздоровался, сказал, что разрисовывает в деревне клуб и что решил устроить на выходные пленер. Мы его тоже угостили. Художник, закусывая, достал картон и начал что-то быстро зарисовывать. Мы делали свое, он свое.
— Дедушка, — сказал маляр, — на вашем рукаве бабочка. Я успел ее нарисовать, а она и дальше сидит. Какая красота!
— Это потому, что их разрисовывает Бог, — сказал с улыбкой старик. Склонился к руке, шелохнул губами — и крупная яркая бабочка нехотя слетела с его рукава. Тогда разгреб огонь, потому что кувшин уже наполнился до краев. — Если мы закончили каждый свою работу, то хорошо было бы скрепить ее не одним только медом. Что, братцы, скажете на то, дабы увлажнить душу винцом?!
Мы молчали. Зато наши души, наверное, красноречиво отвечали глазами. Старик вынес из пивницы запотевший бутыль, о котором я и забыл — подарок головы колхоза. Мы перебрались под тень сарая. Вино было таким же прозрачным и зеленоватым, как само стекло. Игривое на языке и холодное, хотя и пахло соломой, нагретой солнцем.
— Боже, насыти! — зычным голосом промолвил старик и брызнул каплю на потолок. — Чтобы нам не убавлялось! — налил себе и выпил маленькими глотками. — Хорошая направа, чистая!
Мы вкушали молодую "леанку", заедая хлебом, сыром и медом.
— Трапеза Одиссея, — многозначительно молвил Светован.
Много и охотно рассказывал он тогда о "дивности вина". Сам пил его редко, и пил не всякое.
— Приложишься к стакану — и чувствуешь, что "больное". Почему? Может, бочка больная. Бочка делает вино — бочка же его и губит. Возможно, дерево пошло плесенью. Быть может, не вымыто тщательно. А может, посуда стояла на сквозняке или в погребе с гнилой картошкой либо подгнившей квашениной. Вино любит само царствовать в пивнице. И на столе