Пейзаж, нарисованный чаем - Милорад Павич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– То, что в октябре кажется мартом, на самом деле – январь…
После сладостных объятий, лежа на спине, капитан попытался в темноте погладить ее. Она была рядом и, как он догадывался, уже худела с головокружительной быстротой. Нащупав что-то весьма ощутимое, он спросил наугад:
– Это у тебя что, нога? – и в ответ получил хорошую оплеуху, горячую, как блинчик с творогом. Ибо это была не нога, а рука.
– Бабушка, твои часики опять не работают! – любила говорить маленькая Витача Милут госпоже Иоланте. Фамильные часы в виде серебряного яйца давно уже не ходили, но еще играли свою мелодию.
Ветер гнал по небу облака в одну сторону, цикады гнали по горячему небу тишину в другую; была война, капитан Милут ушел на эту войну, и о нем ничего не было известно. Госпожа Иоланта разрешала внучкам подносить к уху свои часики и слушать их, как слушают шум волны в морской раковине.
– Работают они, детка, работают, – говорила она, – только отсчитывают не теперешние часы, а другие, давешние.
И правда, в овале остановившихся часов журчало давно прошедшее время, а во времени звенели голоса прежних красавиц из семейства Ризничей. Правда, одна из девочек, Вида, не слышала ничего, кроме хрипа, но зато Витача, у которой уши были разные – одно глубокое, как домик улитки, а другое плоское, как речная раковина, – Витача слышала все. В часах легко различался высокий мягкий голос графини Паулины Ржевуской, в замужестве Ризнич, а вслед за ним – щебет ласточек перед дождем, когда они вспарывают пыль кончиками своих крыльев; слышался звук флейты Амалии и звон ее стеклянных шпилек, позвякивавших в волосах, когда она пробовала свои любимые блюда, а напоследок – надтреснутое меццо-сопрано госпожи Евдокии. Единственной, кто не подавал голоса из часов, была безвременно умершая мать Витачи, Вероника Исаилович. Вместо голоса матери Витаче слышалось в серебряном овале весьма отдаленное сопрано, хорошо промытое сырыми желтками. Госпожа Иоланта утверждала, что этот голос не принадлежит никому из женщин их семьи. Это был самый красивый голос из серебряных часов и вообще самый красивый голос, который Витаче довелось когда-либо слышать.
– Это шлюха Полихрония голос подает, – утверждала бабушка Иоланта. -Она влюбилась в твоего маленького прадедушку Александра Пфистера, и он с ней прижил ребенка, стал отцом, будучи сам от Роду пяти лет.
– Ну расскажи мне о ней! – умоляла ее Витача. – Расскажи, что случилось потом с их сыном? Ведь, как-никак, он наш родственник! Расскажи! Расскажи сейчас же!
– Да нечего и рассказывать. У этой Полихронии вместо глаз были под бровями две огромные синие мухи, вот и все…
На этом месте у вдовы Исаилович, урожденной Ибич, язык точно примерзал к гортани. Выговаривая за что-нибудь Витаче, бабушка всегда называла ее именем одной из Ржевуских:
– Задница у тебя, Эвелина, ровно из чистого золота, а вот в голове одна чушь. Займись-ка лучше своими делами.
Пришлось Витаче прекратить свои расспросы. Но Полихронию она запомнила крепко. И мысленно добавила ее имя ко всем своим многочисленным именам.
Витача, Параскева, Амалия, Паулина, Эвелина, Каролина, Ангелина, Полихрония и т. д. была прежде всего особа замечательной красоты. Ее тело глубоко врезалось в мечты всех когда-либо видевших ее мужчин. У нее была между грудями выемка в виде латинской буквы V, а пальцы на ногах такие изящные и совершенные, что она могла бы ими играть на рояле. Женская красота ее прабабки Амалии Ризнич-младшей, несколько поколений передававшаяся исключительно по мужской линии, в последнем колене снова воплотилась в женщину, в Витачу Милут. Между нею и ее сестрой Видой, которая совсем не походила на Витачу, служили своего рода переходным мостом две другие сестры, но они умерли в раннем детстве, унеся с собой все сходство черт, что было в их внешности. Было вообще незаметно, что они родные сестры. Фигурой и лицом Виды прабабушка Амалия, по мужу Пфистер, безнадежно проиграла своему достойному супругу: судя по лицам рано умерших сестер Виды и Витачи, можно было предполагать, что их шахматная партия еще не закончена или по крайней мере отложена; но фигура и лицо Витачи Милут свидетельствовали о том, что сицилийская защита прабабушки Амалии против прадедушки Пфистера увенчалась полным успехом, красивым матом в один ход. От своего родного отца Витача унаследовала одну только тонкую кожу, такую прозрачную, что через нее, казалось, зубы просвечивали.
Таким образом, каждый вечер Витача опускала на зеленые глаза Амалии Ризнич прозрачные веки своего отца, капитана Милута, и погружалась в сны, не приснившиеся ее бабушке, госпоже Иоланте. В этих зеленых глазах сны виделись так же ясно, как будущее в блюде бабушки Иоланты.
Однажды вечером в полнолуние, когда исполнилось три года с тех пор, как капитан не подавал о себе вестей, госпожа Иоланта налила воды в свое блюдо, позвала внучек, и они вынесли волшебный сосуд под лунный свет, точно ведро из колодца достали. Стояла зимняя ночь, ясная, как день; тонкий ледок хватал лужи; над улицей гасли звезды, и увидеть их можно было только в незамерзшей воде. Улица была длиннаяпредлинная: в начале осень, в конце зима, в одной части полдень, в другой уже темнеет и свет зажигают; в одной части учат русский язык, в Другой – его уже забывают… В конце этой улицы госпожа Иоланта, держа блюдо с водой, шептала себе в грудь:
– Пусть воскресенье с понедельником повенчается, а вторник со средой…
Она боялась, что в воде покажется женское лицо, и это означало бы, что капитана нет в живых. Но появилось лицо мужчины, омытое лунным светом, и госпожа Иоланта в восторге воскликнула:
– Он! Он! Дети, узнали отца?! Так им стало известно, что капитан Милут жив и здоров. И в самом деле, он вскоре вернулся из немецкого плена, принеся на своем исхудавшем лице пару хорошо откормленных ушей. В доме своем он обнаружил вместо мадам Иоланты Ибич старуху, которая по утрам, чтобы проснуться, пила чай с перцем и без конца стонала, что половина ее души умерла, а в комнате своей дочери Витачи застал восьмилетнего соседского мальчика, которого хозяйка комнаты, совершенно голая, возложила на себя, шепча ему на ухо:
– Обожаю маленьких мальчиков, ах, как я люблю, когда мне мальчики делают деток…
Перед таким зрелищем капитан позорно отступил. И вообще, он больше не ориентировался в этом доме, где стулья мяукали и кусались, как кошки, потому что плоть и кровь артиллериста Милута превращалась в плоть и кровь юных девиц. Перепуганный, он мотался между госпожой Иолантой, которая повсюду оставляла после себя горячие сиденья и заламывала брови аж до самых волос, что придавало ей изумленный вид, и дочерей, оставлявших по полотенцам и наволочкам тени своих зеленых век и черных ресниц и следы ярко-красных ночных улыбок и укусов, предназначавшихся чудовищам из снов, от которых потом моча сплеталась в тугие струи. Милут слонялся по комнатам с окаменелым взором, его пробирала дрожь при виде того, как обе девчонки потихоньку блевали, стараясь таким древним способом добиться необыкновенной стройности талии. Он с трудом выносил запах депилатория, которым в доме пропахло все, даже серебряный овал говорящих часов. Девицы чистили свои гребенки зубными щетками, а тюбики с вазелином протыкали шпильками… В одно прекрасное утро капитану послышалось, что у него в ванной отхаркивается мужчина, причем с перерывами, словно его тошнит сапогом. Милут ворвался в ванную по всем правилам военного искусства – нога вперед, затем рука – И увидел там Витачу, которая прочищала горлышко.