Любовь фрау Клейст - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улице вяло гримасничал полдень, гулять не хотелось, дышать — не дышалось.
Профессор Трубецкой, сидя перед своим незажженным компьютером и пристально глядя в экран, с отчаянием думал о жизни. Зимнее солнце бросало на темный экран тусклое зимнее золото, и легкие тени блуждали в холодной его глубине, как души умерших блуждают по небу.
— Хотите чайку? — по-русски спросил профессор Бергинсон, заглядывая в дверь, и тут же перешел на английский: — Я только сейчас заварил.
— Иду! — с облегчением пробормотал Трубецкой и, поднявшись со своего стула, изо всех сил хрустнул суставами.
— Подумайте, что происходит, — с нарочитой развязностью начал он. — Смотрю на экран, а в нем просто видение! Такая фигура. — Трубецкой быстрым волнообразным движением провел руками по груди. — И ноги…
— Бывает, — успокоил его Бергинсон. — Принцип хрустального шара, медитация. Вы концентрируетесь, и ваше сознание преодолевает границы одной реальности и уходит в другую.
— Ах да?! Ну, конечно! — обрадованно вздохнул Трубецкой. — Так вы погадайте мне, Бэн! Ну, на шаре.
— Зачем вам? — насупился Бергинсон.
— Как это — зачем? Я сейчас в полной жопе.
Он сказал это по-русски, и Бергинсон, расхохотавшись, поднялся со своего кресла, отставил недопитый чай в серебряном сталинском подстаканнике (подарок недавно защитившегося аспиранта!) и достал из ящика своего письменного стола шесть странных предметов: кусок магнита, кристалл кварца, веточку ели, два желудя и лук-порей.
— И это все мне? — удивился Трубецкой.
— Неважно, — строго ответил Бергинсон. — Садитесь удобно, расслабьтесь.
Трубецкой доверчиво развалился на кресле.
— Сначала прочувствуйте . — И Бергинсон поочередно приблизил к глазам Трубецкого каждый из предметов.
Трубецкой ощутил приятное взволнованное тепло, почти что как в бане «Катюша».
— Теперь вы начнете терять свои чувства, — предупредил Бергинсон, и вдруг его словно размыло.
Вместо Бергинсона и его сталинского подстаканника перед глазами Трубецкого появился легкий туман, который постепенно терял свои краски и мягкую текучесть, кристаллизуясь в большое прохладное зеркало, из которого тонкий голос Бергинсона доносился, как из глубины колодца.
— Тянитесь, тянитесь! — велел Бергинсон.
Профессор Трубецкой начал изо всех сил тянуться вверх, кряхтя и постанывая. В голове его успело мелькнуть неприятное соображение, что если вредная, как проголодавшаяся оса, графиня Скарлетти вдруг заглянет в кабинет профессора Бергинсона и увидит его, профессора Трубецкого, с закрытыми глазами, в соседстве камней, желудей и порея, то это и будет концом его жизни.
Неприятное это соображение, однако, не задержалось надолго, потому что вскоре над головой Трубецкого повисла ярко-золотистая мерцающая радуга, и весь он, прозрачный, как шелк с крепдешином, забился от радости.
— Идите по радуге вверх, — строго приказал тот, кто с такой поразительной ловкостью выдавал себя за профессора Бергинсона и получал его профессорскую зарплату.
Легкому, прозрачному Трубецкому показалось, что он в самом деле слегка приподнялся и очень привольно куда-то поплыл.
— Сейчас будет свет, не пугайтесь, — сказал Бергинсон.
И свет наступил. Он был белым, как вскипающее молоко, он победно блистал. И, главное, в нем была правда, которую профессор Трубецкой так ценил в жизни, но в жизни всегда ее недоставало, а здесь, в этом свете блистающем, не было ничего другого.
Оказывается, правда могла не быть правдой о чем-то или для чего-то. Она была просто, совсем, до конца только правдой. Как свет был одним только светом и больше ничем. И сейчас, когда профессор Трубецкой почувствовал себя внутри этого света, он совершенно перестал понимать, как можно столь сильно запутаться в жизни и так загрязнить ее и перепачкать.
— Не плачьте, — вдруг мягко сказал Бергинсон, которого профессор Трубецкой по-прежнему не видел. — Вы можете их огорчить.
И только он произнес это, как Трубецкой ощутил со всех сторон обнимающие его теплые ладони и понял, что вновь стал младенцем, и бабушка с няней и матерью купают младенца Адрюшу в корыте. Слезы мешали ему разглядеть их лица, потому что они были высоко над ним и ярко ему улыбались, но, ударяя ладошками по воде, как это делают все младенцы, когда им ужасно как весело, он вдруг захватил что-то в свою очень пухлую детскую руку. Это была маленькая желтая утка, сделанная из воска и купленная няней на деревенском базаре. А он был уверен, что утки давно нет на свете, — ее разломала сестра Трубецкого, постарше его и сердитая девочка.
Но утка была, так же, как были эти родные ладони, осторожно поддерживающие его за плечи, так же, как была и розово вспыхивала на краю корыта теплая мыльная пена, так же, как во всю красоту своей праздничной жизни была синева за окошком их кухни с ее торопливо надувшимся облаком, похожим на спелую гроздь винограда.
Оказалось, что все, что профессор Трубецкой считал несуществующим, все, от потери чего ему было так грустно, о чем он всегда тосковал, — все было живым и здоровым внутри ослепительно-белого света, в нем все навсегда сохранилось.
Трубецкой хотел объяснить Бергинсону (или тому, кто называл себя Бергинсоном), что сейчас он исправит все свои ошибки, потому что они были сделаны в полном незнании правды, но тут же решил, что все это не нужно. Вообще ничего уже больше не нужно.
Он лишь восхищенно и радостно плакал.
— Ну, вот, — сказал наконец Бергинсон. — Теперь вам понятно?
Профессор Трубецкой увидел, как он пододвинул к себе остывший чай и звякнул серебряной ложечкой.
— Вы, главное, друже, не бойтесь, — вздохнул Бергинсон, осторожно отгрызая от куска сахара и зажимая то, что он отгрыз, между своими большими и плотными зубами. — Чего вам бояться напрасно?
18 февраля Вера Ольшанская — Даше Симоновой
Опять отвратительный сон: кормлю из ложечки какого-то ребенка, очень смуглого, горбоносого, с выпуклыми глазами. Ребенок не мой, а я почему-то считаю, что мой, и всех хочу в этом уверить. Плету истории, как я родила его в Сибири и у него с самого начала были такие зубы, что на второй день своей жизни он отгрыз мне сосок. Все время чувствую, что до смерти боюсь этого чужого, с выпуклыми глазами ребенка, которого кормлю из ложечки, а он на меня и не смотрит.
Проснулась: сосок на моей правой — моей собственной груди — немного влажен. У меня так бывает.
Гришу должны скоро выписать. Врач объяснил мне, что нас ждет. По его мнению, Грише грозит частичная инвалидность, то есть он никогда уже не будет работать с прежней нагрузкой, и могут быть мигрени, небольшие потери сознания и, в худшем случае, даже эпилепсия. Двигательные функции должны восстановиться полностью. Я спросила у Гриши, хочет ли он сразу лететь домой или мы можем задержаться у Луизы: она предоставляет нам квартиру, а сама переедет к маме. Он как-то странно весь сморщился, как будто я предложила нелепость, и ответил, что подумает.