Тайны раскола. Взлет и падение патриарха Никона - Константин Писаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обратите внимание, на каком фоне Никон внедрял поясные поклоны и троеперстие. Москву взбудоражила новость об аресте русского гонца в Варшаве и русских купцов, торговавших в Смоленске. Боярская дума на экстренном совещании обсуждала вопрос о войне с Польшей. По признанию Алексея Михайловича, «сие благое дело» возникло перед ним в «161 году первыя неделю понеделник великого поста, февраля в 22 день» (если 22-го, то во вторник). Совещания, консультации тет-а-тет, размышления наедине длились ровно три недели. Вердикт государь огласил «в понедельник третьи недели… великого поста, марта в 14 день». Несомненно, единодушием окружение царя не порадовало, если глава династии колебался три недели, а правительству понадобился союз с закоренелым, зато очень влиятельным оппозиционером — Н.И. Романовым. Резонно поинтересоваться нам и мнением группы Ивана Неронова, лидер которой в 1632 г. войну с поляками отважно осудил, не убоявшись ни гнева сурового Филарета Никитича, ни ссылки за полярный круг. И что же мы видим? В момент критический, когда каждый голос на вес золота (в Москву из Астрахани привезли даже архиепископа Пахомия), Иван Неронов промолчал. Промолчал не потому, что подобно Ванифатьеву предпочел воздержаться. Промолчал, отлучившись в Чудов монастырь, где неделю искал ответ на другой вопрос: сопротивляться или нет — и если да, то как — обрядовой реформе Никона? Молитвы настроили на сопротивление, после чего «боголюбцы»-радикалы подготовили царю для апелляции обширный цитатник из священных книг в пользу земных поклонов и двоеперстия.
Однако с поднесением справки вышла осечка. Не случайно «житие» Неронова о сем эпизоде не проронило ни слова, а Аввакум почему-то ограничился двусмысленной фразой о сокрытии государем поданной бумаги, не сообщив о реакции Алексея Михайловича: сокрыл, отвергнув? обещав подумать? ничего не сказав? или… Судя по всему, произошло именно «или», то есть нероновцы слишком поздно обнаружили, что их одурачили. Ужасная «Памятка», задевшая за живое сторонников древневизантийских обрядовых форм, была отвлекающим маневром. Она переключила внимание фанатичных противников войны с Польшей на тему, еще более им дорогую. И пока «пацифисты» «вооружались» для защиты обрядовой старины, Никон, во-первых, добился от русской знати одобрения новой внешнеполитической линии — на военный реванш, во-вторых, избавил царя и колеблющихся членов Боярской думы от антивоенной агитации Неронова и его друзей, в-третьих, уточнил характер встревожившей общественность «памятки», декларативный, никого ни к чему не обязывающий. Так что повод для жалоб царю отпал сам собой.
Кстати, расчеты на солидарность Н.И. Романова из патриотических соображений, похоже, не оправдались. По крайней мере, за войну в Думе он не проголосовал, если уже 11 (21) марта патриарх в отместку за нелояльность публично сжег у себя во дворе ящики с иноземной одеждой, Романову принадлежавшие, а потом распустил по городу сплетню о «содомском грехе» Никиты Ивановича. А вот оппозиционную стойкость лагеря «боголюбцев» интрига Никона пошатнула. «Ревнители» из числа высших иерархов препятствовать битве за Смоленск не собирались и, убедившись в мнимости обрядовой реформы, тотчас успокоились. В отличие от когорты протопопов…
Вечером 14 (24) марта из Варшавы прискакал, наконец, Давид Мордасов, развеяв тревогу, поднятую вокруг него и купцов. Поляки от диалога с Москвой не уклонились, почему великому посольству надлежало исполнить формальность — съездить на запад и вручить властям Речи Посполитой неприемлемый для них ультиматум. А вердикт Боярской думы о переводе страны на военное положение взялись осуществлять, не дожидаясь возвращения послов. 19 (29) марта И.А. Гавренев огласил царскую волю о вызове к 20 (30) мая отовсюду стольников, стряпчих, дворян московских и жильцов «обеих половин» в Москву на генеральный смотр. Усилиями Г. Г. Пушкина оживлялось военное производство. В мастерских активно лили новые пушки и чинили старые. Изготовлялись дополнительные партии мушкетов. На пороховых мельницах «намолачивали» взамен отсыревшего сухое «огневое зелье». 22 марта (1 апреля) обрусевшему голландцу Андреасу Виниусу, незадачливому компаньону Марселиса и Аккемы, владельцев подмосковных железных заводов, царь велел без промедления ехать в Голландию для найма военных специалистов, закупок военных материалов и, вот подлинная сенсация, табака. Без курительного зелья солдаты «в поле никак не могут обойтись». Посему норма, запрещавшая в угоду «боголюбцев» табачную торговлю, на период военных действий смягчалась: компания Виниуса обзавелась привилегией на раздачу курева военным в государевых кабаках. Прибыль коммерсант надеялся извлечь из роста продаж спиртного курящим клиентам.
Тем временем из Чигирина Б.М. Хмельницкий откомандировал еще одно посольство в Москву — полковников Кондратия Дмитриевича Бурляя и Силуяна Андреевича Мужиловского. 23 марта (2 апреля) гетман подписал сразу пять кредитивных грамот — на имя Алексея Михайловича с официальной просьбой о военной помощи («чтоб ваше царское величество… совету и помощи дати изволил и не пропускал веры нашие православные и церквей восточных в поругание»), трех бояр — Б.И. Морозова, И.Д. Милославского, Г.Г. Пушкина — и патриарха Никона. От бояр и патриарха требовалось замолвить нужное слово перед государем. Судя по всему, Хмельницкий по-прежнему считал лидером проукраинской придворной группировки при московском царе Бориса Ивановича Морозова, к Никону адресовался из вежливости и об истинном политическом раскладе в Кремле имел смутное представление. Он явно боялся, что все может в одночасье опять перемениться не к выгоде малороссов, и именно так, превратно, истолковал весть о посреднической миссии великого посольства Б.А. Репнина. О ней уведомили главу запорожской республики официальные гонцы русского монарха стольник Яков Лихарев и подьячий Иван Фомин. И думая, что в Москве вновь верх одерживают полонофилы, гетман поспешил с отправкой своих дипломатов к московскому двору, чтобы помочь Морозову переубедить царя.
Бурляй и Мужиловский приехали в Москву 21 апреля (1 мая) 1652 г. и быстро поняли, что тревоги вождя неосновательны. Алексей Михайлович принял их на другой день, а выслушали люди, к войне с Польшей относившиеся положительно — С.В. Прозоровский, Б.М. Хитрово, Л.Д. Ларионов и Алмаз Иванов, причем снова не в Посольском приказе, а на нейтральной территории — «на Казенном дворе». Ответ на сентенцию, что «миритца де черкасы с… поляки не хотят для того, что они в правде своей николи не стоят, и… просят, чтобы великий государь… велел… гетмана… со всем войском запорожским принять под свою государеву высокую руку», получили уже спустя сутки, 23 апреля (3 мая). Не от кого-нибудь, а от самого патриарха. Формально к «великому господину» они пожаловали за благословением. Реально ознакомились с дальнейшими планами России, в которых «великому посольству» к королю Яну-Казимиру отводилась не самая главная роль.
Тем не менее никаких письменных заверений посланникам не вручили. 7(17) мая на прощальном приеме у Алексея Михайловича в «Столовой избе» думный дьяк Ларион Лопухин им объявил, что для беседы «о тех делех» к гетману с ними отправятся русские посланники — дворянин Артамон Сергеевич Матвеев и уже побывавший на Украине подьячий Иван Фомин. В поднесенной украинцам царской грамоте значилось то же. Вот тогда-то Бурляй и Мужиловский рискнули в нарушение привычного порядка обратиться напрямую к патриарху, моля, «дабы была едина вера и едино сочетание». Никон откликнулся 14 (24) мая грамотой на имя Хмельницкого: «Егда… царского величества верный посланник к вам приедет, и вам бы его словесем, кроме всякого сомнения, веру яти. Еже бо он возглаголет к вам, сия истинна суть. Наше же пастырство о вашем благом хотении ко пресветлому великому государю нашему его царскому величеству ходатайствовати и паки не перестанет».