Забытая сказка - Маргарита Имшенецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Одну минуту, — шепнул Дима, — простите. И поспешно подошел к худощавому высокому монаху, только что вошедшему, получив благословение, трижды облобызался и вошел вместе с ним в алтарь. Это был отец Паисий, архимандрит и духовник Димы, но я об этом узнала много позднее. «Нет, он положительно здесь свой человек», — думала я. Гусар… Монахи… Нет, нет, не вяжется. Что-то знал Дима, что-то таил в себе, но это «что-то» мне пока не было известно. Не знаю, что больше поразило, потрясло меня. Служба ли наша православная — величавая, строгая, монастырская? Или хор? Или монастырские напевы? Или тенор рыдающий овладел душой моей? Тенор сплетался часто с не менее красивым баритоном, а октава с хором аккомпанировали, как оркестр. Ничего подобного не слыхала я в своей жизни. Пел голос, или пела душа этого тенора-монаха? Не знаю. Напев ли, мотив ли монастырский особенный, строгий и грустный, проникновенный и призывающий, только глянул в душу мою мир загадочный, неведомый, необычный, внутри что-то растопилось, потеплело. На обратном пути мне очень хотелось пожать, погладить руку Димы, но то, что он делал так просто, так естественно, у меня бы не вышло, и я ограничилась словами:
— Как чудесно! Спасибо!
Мы оба были наполнены, насыщены излучением светлых, благоговейных чувств, в ушах еще звучало «Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человецех благоволение».
По дороге Дима рассказал мне о слепом монахе-теноре. В каком-то волжском городе, название я забыла, также и фамилию родителей монаха, жили очень богатые купцы. И муж, и жена были уже не молоды, и не благословил их Господь детками. Родится и тотчас умирает, или, самое большее, с годик проживет. Оба были религиозны и жизнь вели праведную, вымолили чуть не на старости лет сына и обещали его Господу. Мальчик рос крепенький, здоровенький четырех лет уже в церкви, в алтаре прислуживал, но притягивал его хор церковный, нет-нет, да и убежит из алтаря на хоры. А к шести годам все молитвы знал, и тоненьким голосом вместе с хором пел. «Абсолютный слух», — говорил регент о нем. Когда ему было четырнадцать лет, умер регент хора. Мальчик, заменявший его во время его болезни, так и остался регентом, и все ему певцы, даже седовласые, подчинились. Знал все службы и простые, и воскресные, праздников двунадесятых, Пасхи, Рождества, наизусть. И так вел хор, как никто, говорили. Услышит что, или сам разучит на своей фисгармонии, сейчас же на ноты для всех голосов напишет. И учиться ему было не у кого и не к чему, самородок. Креп и голос его, и тембр сделался необыкновенным, в душу проникающим, молиться, каяться, плакать заставлял, а зрение становилось все хуже да хуже.
Лечили, куда ни возили, к кому ни обращались. «Здоровые глаза», — говорили врачи, никакого порока нет. Когда в Москве были у профессора, то в Сергиеву Лавру заехали помолиться, и так-то она ему, мальчику, приглянулась, пожелал остаться, пожелал в монахи идти, было ему уже семнадцать лет. Не препятствовали родители, оставили. Теперь ему двадцать, он почти ослеп. Все любят его: как игумен, так и вся братия, а регент старик, отец Иона, в нем души не чает. Со всего посада к нему ребятишек привозят, и сам он как дитя, учит их молитвы петь, ангельский хор из них составляет. И сейчас постоянно что-нибудь записывает на ноты для хора, диктуя монаху-певцу.
— Я покажу Вам как-нибудь его, — закончил Дима свой рассказ.
Мы приехали к «Лоскутной».
На следующее утро нам пришлось отложить нашу поездку за город, так как за ночь выпало так много снега, что ехать не только на автомобиле, но даже на саночках-беговушечках нечего было и думать. Намеченную поездку на сегодня мы заменили посещением кустарного музея Московского Земства, где в этот раз была выставка кустарных художественных изделий Московской и других губерний. Интерес к русскому кустарю и к прикладному искусству значительно вырос за последний год. Русский кустарь — это русский мужичок, русская крестьянка, наша Русь былая, Русь сермяжная. Во всем кустарном производстве выливалась творческая душа народа, созданная столетиями. Из колыбели седой старины выковалась, проявилась, обозначилась и в рисунках плетеных кружев кружевниц Ярославской, Вологодской, Костромской губерний и в Оренбургском платке, тонком, как паутинка, пять на пять аршин, в обручальное кольцо продергивающемся, а теплым как печка, из верблюжьей шерсти изготовленном; и в деревянных изделиях Вятской, Московской и других губерний. Посмотрите, и чего, чего тут только нет! Игрушки, Ваньки-встаньки, Матрешки деревянные по шести и по двенадцати одна в другую вкладываются, или яйцо складное, пасхальное, в четверть высоты, а начни раскрывать, так еще из него вынешь двадцать четыре яичка, до величины голубиного, и все-то они раскрываются, открываются, в разные цвета окрашены и на столе стоят. Зверье заводное на дощечках, на колесиках, за ниточку для малышей катать, упряжки в одиночку, парой, тройкой и зимние и летние, и водовоз с бочкой тут же. Да нет, всего не перечесть! Вы не забудьте, не только игрушки, но и все работы кустаря ручные, ножом простым, пилкой, долотом и всякими ручными инструментами сработана. А резьба по дереву? Вот блюдо с райской птицей, или с рыбой заморской причудливой, тут и жбан для браги, кубки и ларчик с секретом, лампы, рамки, шкатулки причудливых форм, а вот еще лаковая красная деревянная посуда. К примеру, пустячок. Вы скажете, ну что тут особенного, как какая-то красная деревянная чашка, золотом рисунок незатейливый наш русский на ней брошен, и такая же ложка, хлебать щи из этой чашки. В кипятке мой ее, сколько хочешь, и ложка уже состарилась, края отгрызены, а вот ни краска, ни позолота не слезли. Оно, конечно, все это пустяк. Да вот только теперь Матушка Россия ушла и кустаря с секретом краски и позолоты с собой увела. Не одна эта чашка с ложкой в памяти, коли глаза закроешь, да в седой старине копаться начнешь, неповторимая перед вами родимая Русь предстанет. А вот еще мебель! Словно сейчас ее вижу, чудесная спальня голубовато-серая «Птичий глаз», а вот столовая карельской березы, а вот еще дубовая с резьбой, трудно решить, которая лучше, а вот кабинетный рояль. А вот керамика, а изделия из бронзы, а картины-вышивки, а полотна, холсты, каким только рисунком не вытканные, а ковры меховые Пермской губернии, забыла название уезда, давно это было. Большие там мастера подбирать из хвостов и из мелкого зверья на коврах разные рисунки. Простите, еще забыла большой отдел плетеной мебели «Голицыно под Москвой». Его решили осмотреть завтра. Пробыли мы на выставке часа три-четыре, устали, собрались уходить, да вдруг меня кто-то сзади, что называется, облапил, к себе крепко прижимать стал, а голос шептал:
— Заморская Царевна, бесстыжая, вижу-вижу. Отчего не показываешься? Завтра же к двенадцатому самовару, да с ним чтобы пришла.
— Настенька! — вырвалось у меня.
А она уж далеко, пальцем грозит. Черными глазищами меня и Диму опалила:
— Завтра вас обоих жду.
В толпе затерялась, еще мелькнула у выхода и с волной уходящих исчезла. Я подробно рассказала Диме о Насте, о моей встрече с ней, так точно, как рассказала Вам в одиннадцатом своем письме.