Mischling. Чужекровка - Аффинити Конар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тебя вызывают! – объявила она. – Марш в лабораторию!
В виде дыма ты была бы симпатичнее, сказала я.
– Что ты там бормочешь? А ну повтори!
– Какие сегодня указания, сестричка Эльма?
– Позировать будешь, – объявила она.
Я позировала уже бессчетное количество раз – и сидя, и стоя, и скорчившись, причем всегда голышом, всегда под ледяным оком камеры, но неизменно вместе с Перль. Даже не представляла, как это – позировать без нее. Не понимала, как вытянусь в рост перед фотографом. Но в лаборатории Эльма провела меня в какое-то помещение, где я не увидела ни знакомого оборудования, ни других подопытных.
Там находилась лишь одна женщина за мольбертом, скрывавшим ее лицо. Исподтишка я разглядела полумесяц уха и почти голый скальп с клочками седины. Незнакомка была одета в лагерную робу и серую шаль. На ногах ботинки разной высоты. Над этими разновысокими опорками виднелись тонкие лодыжки; они поражали своей красотой, подобно некоторым приметам прошлого, таким, как браслеты с подвесками, комнатные фиалки на подоконнике, разожженный мною огонь в камине, мамина скатерть для Шаббата.
Лаборантка Эльма велела начинать, а сама уселась в другом конце помещения и развернула свое любимое чтиво – журнал с фотографиями кинозвезд. На обложке, как мне показалось, мелькнуло лицо Перль со взбитыми, завитыми волосами; вроде бы она даже мне подмигнула. Я скучаю по тебе, Стася, шептали губы с обложки. Здесь все по-другому. Но по мне, лучше уж так. Только я собралась выяснить, где сейчас находится Перль, в загробном мире или в Калифорнии, губы разомкнулись и девушка с обложки запела. Тогда до меня дошло, что никакая это не Перль, а некая кинозвезда – у Перль голос был несравненно лучше. Вы, случайно, не знаете, где Перль? – молча спросила я кинозвезду, чтобы не услыхала ни одна живая душа, а тем более Эльма. Как видно, говорила я слишком тихо: звезда и бровью не повела, продолжая петь, а потом лаборантка Эльма перехватила мой взгляд, направленный на красотку с обложки, узрела в нем наслаждение, а не пытливость и с демонстративным презрением сложила журнал пополам.
Я слышала, как застыла полускрытая мольбертом портретистка при виде этой сцены, но потом движения кисти по холсту возобновились. Я слышала, как эта кисть описывает мои черты. Казалось бы, доброжелательно, только уж очень медленно, будто не зная, как поступить с моим лицом. Мне захотелось повиниться перед портретисткой за свою пришибленность и уродливость. Во искупление мне захотелось предъявить ей хоть что-нибудь красивое, на чем можно сосредоточиться.
Ибо красота, как говаривал наш отец, спасет мир. Эту фразу он произносил еще в то время, когда я даже не понимала, от кого нужно спасать мир и что означает «искупление». Наверняка Перль была согласна с нашим папой насчет искупительной силы красоты, и впервые в жизни мне захотелось узнать, сбылась ли наконец мечта папы и дочки оказаться вместе. Хорошо, что лаборантка Эльма избавила меня от мрачных выводов. Поднявшись со своего стула, она пересекла комнату и хлопнула меня журналом по макушке:
– Нечего тут кукситься, Стася.
– Это как?
– Как будто вот-вот разревешься. Не смей искажать черты лица!
– Мне улыбаться?
Она вновь замахнулась журналом, чтобы повторить кару, но передумала. Я перехватила ее взгляд, устремленный на дверь: Дядя имел обыкновение подкрадываться тайком.
– Улыбка – это твое привычное выражение лица? – Лаборантка Эльма ухмыльнулась.
Когда-то было привычным, вертелось у меня на языке, но я смолчала. Для острастки Эльма залепила мне пощечину. Я подумала: останется ли след? Если да, то художнице запретят его изображать.
– Еще не хватало – улыбаться! – одернула меня Эльма. – Улыбка тоже искажает лицо. А доктор требует портретного сходства. Смотри прямо перед собой: глаза открыты, губы сжаты. Что может быть проще? Это и дураку понятно!
Она вернулась на свое место и углубилась в журнал. Мне оставалось только пожалеть фройляйн Дитрих – она же не виновата, что ее портрет участвовал в карательной операции лаборантки Эльмы.
Как мне было велено, я смотрела вперед, выбрав себе в качестве ориентира выложенный кирпичом оконный проем у портретистки над головой. Оставалось надеяться, что на подоконник опустится певчее или воркующее пернатое создание и развлечет портретистку за работой. После исчезновения Перль я заметила, что в Освенциме становится все меньше дикой живности. Смешно было надеяться, что птицы прилетят по моему хотенью, и, не дождавшись ни единой, я посадила птичку на подоконник силой своего воображения. В клюв ей вложила оливковую веточку. Но птица все время ее роняла. Казалось, даже собственное воображение меня покинуло.
От этих фантазий меня пробудила Эльма. С журналом в руках она встала, пролаяла мне приказ вести себя как положено и, хлопнув дверью, вышла.
С ее уходом кисть оживилась. Из-за мольберта показался один глаз: ввалившийся, темный, воспаленный. Но даже болезнь не лишила этот взгляд теплоты.
– Я хочу посмотреть, как ты улыбаешься, – проговорила портретистка тоном столь же дружелюбным, как и ее взгляд.
Нечто знакомое прозвучало в этом голосе, но я сказала себе, что это просто скрипучие нотки, какие со временем появляются у всех заключенных из-за голода и побоев. И все же было в ее речи что-то особенное, и даже покашливание в конце фразы отличалось редкостным очарованием.
– Но Эльма…
– Да что Эльма понимает в искусстве? Это же мартышка, кривляка, дуреха. Давай-ка улыбнись.
Я старалась как могла.
– Шире, зубки покажи. Неужели анекдоты рассказывать? Как еще тебя насмешить?
Пришлось открыться этой женщине: как я ни стараюсь, в последнее время улыбки не получается. А от анекдотов только хуже.
– Тогда расскажу тебе одну историю, – предложила она. – Историю про двух девочек. Хочешь послушать?
Я кивнула.
– Значит, так, – сказала женщина. – Рассказчица из меня – так себе. Но я постараюсь. Жили-были в Лодзи две девочки. Близнецы. Похожие во всем как две капли воды. Когда принимавшая роды акушерка отбыла, родители не смогли различить своих дочек. И отец написал каждой на пяточке первую букву имени. На другой день он стал их купать, и буквы смылись. Отец расстроился. Как теперь было отличить одну девочку от другой? Он попытался себя убедить, что в этом нет нужды. В конце-то концов, имя требуется только на один день. Ни слова не сказав жене, он снова написал буквы на детских пяточках. Но вечером признался в своей опрометчивости. Жена только рассмеялась, а затем посвистела над двойной колыбелькой. Та малышка, которая засмеется от свиста, сказала мать, будет помечена буковкой «С» – и посвистела еще, но ни одна из девочек даже не улыбнулась. Тогда к матери присоединился отец, а там и зайде, и буббе. Свистели они, свистели, да все впустую. Принесли из кухни всякие плошки-поварешки – и давай стучать над колыбелью; принялись дуть в дедушкин кларнет, да никто в семье толком играть не умел. Всех соседей перебудили, а дети – ноль внимания. Они уже в собственном мире жили. И вдруг как начали смеяться и гулить! Можно подумать, радовались, что домашние такую суету развели, чтобы только их различить.