Все еще сам овца - Андрей Макаревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Погрузка в автобус прошла сравнительно успешно. В процессе выяснилось, что садимся мы в поезд не в Анапе, а на каком-то полустанке, что поезд проходящий и стоит он минуты три. Вторым неприятным обстоятельством явилось то, что руководство лагеря как-то забыло купить на меня билет — такие штуки случались с нами постоянно: чем ближе к концу, тем лагерные начальники становились забывчивей и забывчивей, и в последний день могли выкинуть вообще все что угодно. Я это предвидел, но поделать ничего не мог — денег у меня не было. Последние тридцать рублей умыкнули Фокин с Кутиковым на покупку собственных билетов.
Над перроном повисла черная южная ночь. Предстояло угадать место остановки вагона номер одиннадцать, который целиком предназначался нашему лагерю. В противном случае закидать все наши ящики в поезд представлялось нереальным. Ошиблись мы немного — метров на пятнадцать. Но случилось совершенно непредвиденное — проводница наотрез отказалась пускать нас в вагон с аппаратурой. Шириной она была как раз с дверной проем вагона и стояла в нем намертво, как пробка, пропуская внутрь лишь студентов с их хиленькими чемоданчиками. Три минуты истекли, на перроне оставалось все меньше моих помощников, тепловоз дал гудок. Я понял, что еще несколько мгновений, и я останусь один на платформе чужого южного городка с необъятным аппаратом и без копейки денег. Что-то во мне сработало само собой — я ухватил колонку и с диким ревом врезался в ненавистную тетку. Колонка весила килограммов двадцать, и удар оказался очень неожиданным — тетка пискнула и отлетела в глубь тамбура. Это было сигналом, этаким залпом «Авроры» — за считанные секунды в тамбур было закидано все, последние железяки бросали на ходу. Поверженная проводница слабо барахталась, придавленная горой аппаратуры, и, потеряв трудовой пафос и командный голос, униженно просила ее освободить. Поскольку места у меня не было, в процессе проверки билетов я шнырял из купе в купе, но, видимо, недостаточно убедительно, и мерзкая баба, которую мы незаслуженно выпустили, вычислила меня в два счета. Пришлось взять кепку и пройти по вагону. Было несколько унизительно, но смешно.
Путь от вокзала до моего дома, где мы частенько хранили аппарат, включая доставку его и подъем на седьмой этаж, я, как ни бьюсь, не могу восстановить в памяти. Знаю только, что сейчас я бы этого сделать, конечно, не смог. Сдох бы, а не смог.
И в один прекрасный день на моем пороге возник Сережа Кавагое с Игорем Дегтярюком. О Дегтярюке и команде «Второе дыхание» следует рассказать особо. Услышали мы их в «Энергетике» в составе Дегтярюк — Ширяев — Капитановский, и вызывали они у меня, например, чувство, близкое к священному ужасу. Технари они были страшные, вид имели крайне вызывающий, а тогда это было очень сильным плевком в морду общественному вкусу. Играли невероятно громко и на контакты не шли. Этот факт, кстати, работал на них — вслед за исключительной игрой воображение рисовало и другие исключительные качества, им как бы присущие. Люди они были, как оказалось, скандальные и неуживчивые, и Макс Капитановский постоянно их мирил. После ухода Макса к нам «Второе дыхание» тут же развалилось.
Коля Ширяев играл на безладовой бас-гитаре (до него никто в Москве ничего подобного не видел — я даже не знал, что такое бывает). На лице его располагалась борода величиной с бороду Энгельса. Над бородой за очками светились детские глаза. Вся жизненная энергия его уходила в бешеную игру на бас-гитаре. Взять ноту длительностью больше одной шестнадцатой было ниже его достоинства — это у него называлось «колупать на одной ноте». Весь остальной Колин словарь состоял из двух фраз: «Колюня!», то есть он сам, и «Чушки кочумают». Под «чушками» подразумевались ортодоксальные советские слушатели, а слово «кочумают» определяло состояние, в которое их должна была повергнуть Колина игра.
Был момент, когда, оставшись без команды, Колюня пришел к нам, и мы даже имели пару репетиций и один концерт, но аккомпанировать его реактивной бас-гитаре мы, конечно, не могли. А от наших малахольных композиций чушки, по мнению Колюни, не кочумали. Мы легко разбежались.
И вот теперь Кава привел ко мне Дегтярюка. Был он черноволос, бородат, лохмат и необыкновенно колоритен. Детали его одежды покрывала хипповая символика, пацифики и прочие фенички. Передвигался он в самодельных сабо на деревянном ходу — последний хипповый писк, и они предвещали его приход жутковатым стуком задолго до появления.
Даже сейчас, в пору раскрепощенного сознания масс и так называемого плюрализма мнений, вид его вызывал бы если не праведный гнев, то, по крайней мере, недобрую усмешку. А в семьдесят четвертом все это воспринималось на уровне индивидуальной антисоветской демонстрации, за что Игорька постоянно хомутали и увозили в легавку. Интересно, что вся эта его атрибутика носила скорее внешний характер. Глаза у Игорька были голубые, трезвые и совсем не хипповые. Так же как и склад характера. Слышали мы про него всякие дурные истории. Ничего плохого за полгода совместной игры я про него сказать не могу. Но друзьями мы не были. Объединял нас только Джимми Хендрикс. За все время нашего сотрудничества исполнялась лишь одна моя песня «Ты и я», да и то втоптанная в Хендрикса до неузнаваемости. Я не особо переживал по этому поводу, так как был всецело поглощен совершенствованием игры на бас-гитаре. Состязаться мне приходилось с басистом Хендрикса Билли Коксом, а он, как я понимаю, был не последний парень в этом деле.
Игорек являлся счастливым обладателем усилителя «Hohner» мощностью 70 ватт. Равных по громкости в Москве не водилось. Не стоит говорить, что все ручки на нем выкручивались до правого упора. Усилитель ревел, как турбина самолета. На попытки Кавы привести этот рев в соответствие с громкостью общего звука Дегтярюк недобро поглядывал на него и говорил: «Чувак, я не виноват, что у меня такой усилитель». Попытка убавить громкость воспринималась как личное оскорбление, как плевок в самое святое. Оставалось одно — поднимать, подтягивать общую мощность под Игорев аппарат. Это, в общем, не шло вразрез с нашими планами. Понятия «громко» и «хорошо» были практически идентичными.
Через пару месяцев мой бас включался в усилок, соединенный с двумя огромными колонками, затянутыми нежным розовым капроном, и отдельную металлическую пищалку — вроде колокольчиков на вокзале. Мы играли так громко, что однажды после сейшена в общаге мединститута мне стало по-настоящему плохо.
Пожалуй, на этом отрезке жизни с нами случилось всего два события, заслуживающих внимания, — мое исключение из института и приобщение «Машины» к кинопроцессу благодаря фильму «Афоня».
Первое событие особых воспоминаний не оставило. Как выяснилось впоследствии, из райкома или горкома партии в институт пришла установка очистить ряды советских студентов от волосатой нечисти. Под эту категорию попал я, Лешка Романов и совсем ни в чем не виноватый студентик Олежка Раков. Установка, конечно, была закрытой, и поводом к исключению послужил какой-то идиотский предлог — что-то вроде несвоевременного ухода с работы на овощной базе.
Учились мы хорошо, хвостов не имели, и вся история выглядела бредово. Помню, как сокурсники наши стихийным табуном ломанулись к ректору за правдой и как они по одному выходили оттуда, пряча глаза и разводя руками. Я просто физически ощущал, как невидимая стена прошла между нами и ними, а ведь мы с Лешкой были совсем не последние ребята в институтской тусовке. Печальные похлопывания по плечу, виноватое «эк тебя, старик, приложили», беспомощные советы идти жаловаться в министерство — все это было противно. Хваленое лицейское наше братство рассыпалось в порошок без особых усилий со стороны. Через месяц я уже работал архитектором в институте «Гипротеатр», то есть Государственном институте проектирования театров и зрелищных сооружений. Об этом месте я расскажу чуть позже.