Дикие пчелы на солнечном берегу - Александр Ольбик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Погоди, шпана, воротишься жрать, — погрозил в окно ремнем Карданов. Понизив голос, обернулся к Верке:
— Как же так, дочурка, родного брата фашистом обзывать?..
— А чего он издевается, — мямлила Верка.
— Все равно нельзя так. Ему ж тоже обидно, какой же он фашист? Фашисты там, — Карданов, не выпуская из руки ремня, указал ею куда-то в сторону Дубравы. — Здесь мы все свои, родненькие, укуси вас муха… Как ты думаешь, Александр Федорович, — свои мы тут все поголовно или так, шатия-братия, войной скинутая в одно место?
Раскипятился Карданов, полыхал в нем вулкан, искал выхода, но не находил.
— Вот такие гришь ресурсы, — подъелдыкнул беженца Александр Федорович. И как бы продолжая недавний разговор, без особого желания быть услышанным, сказал:
— А вот, чтоб человек не елозил между правдой и кривдой, ему и нужен Бог. Кто-то самый-самый Единый, неподменяемый, от макушек до пят праведный. И тада, Лексеич, не надо тебе оглядываться на мою, а мне на твою правду. И доказывать тада не надо, чья правда правдее. За нас с тобой все уже сказано и сделано давным-давно… Хошь достану с божницы библию, сам почитаешь. Есть для всех людей и на все времена десять истин… Ни Гитлер, ни Сталин их не поборют…
— Да суеверие, дедушка, все это, — пискнула Верка. — Нам еще в школе говорили, что библия — это надувательство народа…
— Молчать, Веруня! — Карданов грозно хлестнул ремнем по лавке. — Марш во двор, пока старшие разговаривают.
Верка с Тамаркой, шаркнув пятками по затоптанному полу, вылетели из избы.
— Хоть сопля моя Верка, а я с ней полностью согласен — суеверие твоя библия, — беженец оборотился лицом к иконам. — Твоей религии уже скоро две тысячи лет, а резня промеж людей как шла, так и идет. Ты хоть что-нибудь слыхал про Варфоломеевскую ночь или про крестовый поход? То-то и оно, что ни хрена ты не слыхал.
— Как не слыхал — слыхал! Было времечко, по всей губернии кресты с церквей сдирали. Вместо того чтобы землю пахать, тракторы использовали для бузотерства… Чепляли тросом крест на храме и об землю его… Тоже мне крестовый поход!
— Да, было и такое, потому что вера не оправдала себя… У нас другая вера…
— Интересуюсь — какая же?
— А вот война кончится, тогда и разберемся, какая у нас вера.
— Нет у тебя, Лексеич, никакой веры. Плывешь ты по течению точно бревно какое, и куда б оно тебя ни заворотило, все одно пойдешь с ним. И Вадим твой пойдет, и Верка… Про Сталину, правда, не скажу — у нее в глазах другое.
— А хоть бы и так! Что тут плохого, Керен? — Карданов ковырнул деда колюще-насмешливым взглядом и еще раз ожег лавку ремнем.
Ольга, почувствовав горячий момент в споре, обратилась к Карданову:
— Сходил бы, Лука, за водой…
— Сейчас, доскажу только… — И уже к Александру Федоровичу: — А ты знаешь, по какому течению я плыву? Знаешь, где оно начинается?
— Где? — простодушно спросил дед.
— В Питере, от Зимнего Дворца… Слыхал, может, про такой? Течение это, укуси тебя, старого, муха, начинается от ре-во-лю-ци-ии… Про-ле-тарс-кой ре-во-лю-ди-ии…
Карданов от своих слов возвеличился, принял горделивую осанку, ибо считал свой довод неотразимым.
— А тут главное — не откуда плывешь, а куда приплыть думаешь… Вот, Лексеич, в чем тут дело. А пока плывете, гражданин энкэвэдэшник, по трясине, не зная ни броду, ни берега…
Карданов тяжело и невыговоренно махнул рукой и стал опоясываться ремнем.
— Нет, Керен, нам с тобой лучше на эту тему не говорить. Ты же как с луны свалился, точно Робинзон Крузо — просидел всю свою жизнь на своем хуторе, прокопался в навозе и ни хрена дальше своего носа не видишь…
— Так за меня другие смотрют, и говорят мне, что они там высмотрели… А мне хочется самому заглянуть туды, понимаешь, Лексеич, самому… Но не через тюремную решетку…
Звякнули ведра, и Карданов, делая умопомрачительные затяжки, в облаке дыма отправился за водой.
Ромка помаленьку забылся во сне и пошел шастать по своим причудливым видениям. Ему сначала снилось звездное небо, а на нем — дальние быстродвижущиеся просверки. Сначала редкие, радиально сходящиеся к центру неба, где они превращались в зловещие крестатые самолеты. Но больше обычных в сто раз. Вот-вот начнется страшная пикировка с пересекающимися трассирующими очередями.
Затем Ромка увидел самого себя в старой избе в Дубраве, сидящего у замерзшего окна с ощущением позади себя полусумеречного одиночества. Кого-то он ждет, а кого — не может вспомнить.
Он дует на стекло и в копеечную отдушину пытается разглядеть нестерпимо яркую от солнца зимнюю дорогу. Пропал и этот сон. Явился другой: они с Вадимом готовятся топить котят, которых только что народила дедова Мурка. Котята похожи на мокрые перезрелые сливы — их пять штук, и Вадим по одному их кладет в большой цветастый кисет. Когда уложил туда всех котят, крепко затянул тесемку и завязал ее мертвым узлом.
Рядом, на полу, в деревянной кадке колышется вода и Волчонок время от времени высматривает в ней свое ломаное отражение. Ему ничуть не жаль котят, но только до той поры, пока кисет не погружается в воду. И хотя Вадим рукой придавливает кисет, в нем вдруг неистово, злобно завозилось живое, взбурлилась вода и стала на глазах превращаться в вишнево-бордовый сиропчик.
По сердцу, по вискам Ромки дирябнула жалость, остроигольчатое чувство невозвратности. И ощущение это усугублялось по мере того, как Вадькина рука все реже и реже вздрагивала. Вода успокаивалась, освобождалась от красноты и вскоре вновь стала ключевой прозрачности.
Не вернуть, никакими силами не вернуть того, что уже мертвенно угомонилось. Жизнь, уйдя по ту сторону, не возвращается. И Волчонок, как тогда в комендатуре, вдруг оскалил свой щербатый рот и ринулся к руке Вадима, впился в нее зубами. Он силился перекусить жилы, чтобы успеть освободить от них убывающую жизнь…
…Ромкина голова заметалась по подушке, рот издал какой-то жестяной звук, отчего сердце у мамы Оли тревожно забилось, и она побежала к ведру с водой, чтобы обрызгать холодком Ромкино лицо и вернуть его к себе из страшных видений…
На какое-то время весь мир забыл о существовании хутора Горюшино. Иногда по ночам доходили до него отсветы далеких пожаров — горели деревни: одни из них сжигали немцы, чтобы лишить приюта партизан, другие пропадали в огне от рук партизан, делавших налеты на вражеские гарнизоны.
В такие заревые ночи почти все обитатели хутора выходили на завор и с надеждой во взорах — что и на этот раз их обойдет беда — часами наблюдали за далекими зловещими кострами.
Ночи становились прохладнее, и потому Ромка все реже и реже выходил вместе со всеми на улицу. Да и что интересного было наблюдать за одной и той же картиной — сначала яркой и тревожной, а затем угасающей, незаметно тонущей в ночи…