Прогулки по Парижу с Борисом Носиком. Книга 1: Левый берег и острова - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один новый, вполне популярный путеводитель по Парижу «Гид де Рутар» (Guid de Routard) сообщает в связи с «Ротондой», что наш Ильич «регулярно любил черненькую Айшу» и что позднее, когда клиент ее вышел в люди у себя в России, веселая девица плакалась всем и всякому, что за ним остался должок. Правда ли это? Известно, конечно, что Ильич презирал жалкую буржуазную мораль (особенно в вопросах финансовых), так что мог, конечно, и надуть прислужницу капитала. С другой стороны, кто у кого в долгу? Может, это вовсе легкомысленная Айша, а не товарищ Арманд, как полагают иные, наградила вождя болезнью, лишившей его всякой сознательности и всякой возможности дальнейшей борьбы за власть…
Эх, «Ротонда», «Ротонда», беспутная довоенная жизнь, юность гениев, «горячие деньки Монпарнаса» – сколько о них с тех пор понаписано, читайте «Тридцать лет Монпарнаса» Анри Раме, читайте русские и французские мемуары Маревны (Воробьевой), Цадкина, Сони Делоне, Липшица, Шагала, Эренбурга, романы Карко…
После войны в «Ротонду» уже ходили туристы-американцы, поглазеть на великих. А сами великие ходили куда-нибудь по соседству. В ночь на 20 декабря (говорили, что число 20 приносит счастье) 1927 года напротив «Ротонды» и «Селекта» открылся «Куполь». Его расписывали знаменитые «монпарно» (в том числе и Мария Васильева) и быстро облюбовали сюрреалисты. Это здесь пробивная Эллочка Каган (она же Эльза Триоле и родная сестра пробивной Лили Брик) подцепила безвольного сюрреалиста Арагона и поставила его на службу заграничному делу.
А на Монпарнасе появились тем временем новые русские эмигранты. Они обосновались близ того же перекрестка Вавен. Для многих из них «Куполь», а в еще большей степени «Селект» становятся пристанищем, родным домом. Большинство из них были еще молоды, принадлежали к поколению, которое с легкой руки Владимира Варшавского прозвали позднее «незамеченным поколением». Жизнь их была поломана войной, революцией, бегством, неприкаянностью, бедностью, ностальгией по малознакомой и полузабытой родине. Они себя чувствовали потерянными в чужом городе и жались друг к другу у стойки «Селекта», отчаянно искали себя, свое место в мире, искали Бога, но иногда спивались, обращались к наркотикам, гибли, кончали с собой. Они писали о России, которой почти не помнили. Им мало выпало в жизни. Их мало печатали. Их не признавали… Тем из старших, кто упрекал эту молодежь в безделье, пьянстве, «декадентстве», их старший собрат по перу Владислав Ходасевич отвечал с горячностью:
«За столиками Монпарнаса сидят люди, из которых многие днем не обедали, а вечером затрудняются спросить себе чашку кофе. На Монпарнасе порой сидят до утра, потому что ночевать негде…»
За этими обитателями ночного Монпарнаса тоже закрепилась кличка «монпарно». Вынужденные под утро выходить на холодный бульвар, они видели вокруг людей, спешивших по делам, не принимавших и не понимавших этих чужаков, этих «бездельников»…
Так писал, пожалуй, самый талантливый из них, «царства монпарнасского царевич» Борис Поплавский, который погиб совсем молодым при загадочных обстоятельствах. Иные, впрочем, кончали еще хуже, скажем, на гильотине (как Горгулов).
Они казались хилыми, никчемными, но, когда фашисты пришли в Париж, из среды этих русских «монпарно» вышли первые герои и первые мученики Франции. Иные сумели постоять за «мачеху» Францию и «мачеху русских городов» Париж, который они любили так нежно. Едва ли не первыми борцами Сопротивления во Франции стали молодой поэт Борис Вильде и его друг из Музея человека Анатолий Левицкий. В Сопротивление ушли поэт Давид Кнут и его жена, дочь композитора Скрябина, поэтесса Ариадна Скрябина (она была застрелена в Тулузе сидевшими в засаде полицейскими в самом конце войны). Бежал из итальянского лагеря, уведя за собой в Сопротивление целую группу узников, друг Гумилева, поэт Николай Оцуп. Погибла в лагере героическая «праведница», православная монахиня и поэтесса мать Мария…
Еще до войны после бесед в «Селекте» русские литераторы часто перебирались в соседний ресторан «Доминик». Денег на рестораны у них, конечно, не было, но хозяин «Доминика» и его тогдашний управляющий Павел Тутовский предоставляли литераторам комнату для их посиделок. Со временем четверговые посиделки в «Доминике» стали регулярными, и участники их даже стали называть себя по названию ресторана «доминиканцами».
И сам русский ресторан этот, и его первый хозяин заслуживают нескольких слов, ибо это далеко не самый мелкий памятник «русского перекрестка».
Настоящее имя хозяина, которого все звали по названию ресторана – месье Доминик, – было Лев Адольфович Аронсон. Родился он в Киеве, но вырос в Петербурге, где отец работал врачом на Путиловском заводе. Уже в гимназии увлекался театром, до смерти хранил и всем (мне в том числе) показывал фотографию гимназического спектакля по Чехову – месье Доминика можно было узнать, несмотря на грим и усилия времени. Окончил юридический факультет, но по специальности никогда не работал. Занимался коммерцией, ходил по театрам (восторг перед несравненным русским театром сохранил на всю жизнь), писал (и печатал) театральные рецензии. А в середине двадцатых двинулся вслед за родителями в эмиграцию, в Париж. Дядюшка Леонидов добыл ему приглашение в Париж от кулинара Оливье, автора знаменитого салата. На вопрос племянника, чем ему заняться в Париже, какое открыть дело, дядюшка ответил без особых иллюзий:
– Или бордель открыть, или ресторан.
Племянник решил открыть ресторан. Тут как раз на улочке Бреа близ перекрестка Вавен продавалось помещение молочной лавки – в ней Аронсон и открыл русскую кулинарию, которую со временем превратил в ресторан: место удачное, рядом и «Дом», и «Ротонда», и «Куполь» и еще много чего, в «Селекте» гомонят молодые русские, в уголке «старики» – Ходасевич, Бунин, Адамович – играют в картишки… Все это мне не раз рассказывал сам Доминик, а позднее и его сын Гарий, объясняя, что дело «пошло», однако оставался за всеми этими объяснениями один из главных секретов дела. Видимо, был он в том, что оказался у Доминика талант организаторский и талант общения. Не мешала, а, напротив, помогла и его страсть к театру – сперва завлекла она сюда французских театралов, а потом за ними, как на приманку, и прочую международную столичную знать. Это, впрочем, было все после войны, а пока, до войны, были русские, были художники. Конечно, очень скоро и французский театр стал для Доминика не чужим, после войны стал он снова писать театральные обзоры в русское «Возрождение», один из немногих журналов, сохранившихся от довоенного разнообразия.
Итак, до войны в боковом зальце его ресторана собирались по четвергам потолковать о родной словесности Алданов, Зайцев, Бунин, Ходасевич, Тэффи, Адамович, а вокруг и монпарнасская «молодежь» из «незамеченного поколения» – Поплавский, Фельзен, Ладинский, Яновский, Гингер, Юрий Мандельштам, Смоленский, Червинская, Кельберин, Присманова, Штейгер… В сущности, Доминик и его управляющий поняли то самое, что за полвека до них понимали, создавая русскую библиотеку, Герман Лопатин с Тургеневым: изгнанникам нужно пристанище вне убогого их жилища, куда и в гости не позовешь. Из французов сперва ходили в «Доминик» (назван он был, конечно, в честь петербургского «Доминика», того, что был на Невском, у Гостиного двора, ах, «Петербург незабываемый», как восклицал Георгий Иванов) те, кто имел русских друзей, это уж потом сюда потянулся весь парижский литературный, театральный, а за ним и политический бомонд.