Кумуш-Тау — алые снега - Зоя Александровна Туманова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я увидел в горах необыкновенную дикую яблоню. Вся земля под ней была усыпана толстым слоем опавших и перезимовавших ее плодов. Они были сладки и сочны, с гладкой тугой кожицей, словно и не пронеслись над ними бури суровой горной зимы, словно снег не засыпал их... Я съел яблоко, а семечки сохранил.
Близ печального озера Кули-Вати-Калон, — расположенное высоко в горах, оно и летом не освобождается от ледяных пут, — видел я еще одно чудо. Среди осыпей и голых камней, где могут выжить лишь злые колючие травы мармарак и кампыр-муруш, глаз мой поразила свежая зелень. Под скалой, в небольшой пещере, бил теплый ключ, а рядом рос куст черной смородины, — о ягоде этой, сладкой и крупной, и не слыхивали жители таких высот. Я сохранил семена смородины.
Я увидел незнакомые растения — зерна их принесла в половодье река из скалистых мест, недоступных человеку. Не перечислить всего, что я видел...
Мне самому не довелось учиться, но я возлагал надежды на сына, быстрого умом и жадного к знаниям. Горе, огромное, как гора, обрушилось на мой дом, как на тысячи других, — сын мой погиб, защищая свободу и счастье Родины.
И вот, в преддверьи старости, я остался один, и все, что принесла мне долгая жизнь, лежит без пользы, как закопанное в землю сокровище. Цену золота знает ювелир. Я жду от тебя совета. Что делать?
Писал со слов Арсланкула Бобокулова секретарь правления колхоза Мирза Исмаилов».
Вот так письмо! Лучше иной книжки. Я читал, и у меня даже сердце заколотилось, как будто два квартала пробежал наперегонки. Кончил, и еще раз захотелось прочитать, но Гэлька заскучала. Она давно уже болтала ногами и вертелась на стуле.
— Подумаешь, — говорит, — черная смородина! У нас тут в саду лавровый лист на дереве растет. Лучше давай, Сережа, духи понюхаем! Их дядя Костя сделал!
Я никак не мог сообразить, что за духи. О высоких горах, о немерзнущих яблоках — вот о чем я думал. И даже зло взяло на дядю Костю — ему такие письма пишут, а он сидит тут, фокусами занимается. Духи какие-то... Но с Гэлькой спорить невозможно — как наклонит голову к плечу, так и вспомню: «И без очков — все равно...» Оказывается, духи эти в пробирках. А я-то думал — опыты... Гэлька говорит: «Это — перегонкой. И на спирту». А толком рассказать не может. Она ведь только слышит, что говорят, а видеть — не видит...
И еще она сказала, что самые лучшие духи — на второй полке, в третьей с краю пробирке, и название им «Серебряный лист». Почему-то были они синие. Не как чернила для авторучки, а поголубее, и как будто светились, точно и не пробирка стоит, а лампа дневного света.
Я достал ее осторожненько, пробочку ототкнул. И как тут запахло!
Никакой цветок на свете так не пахнет — у меня защекотало в носу, и дышать стало необыкновенно приятно, как зимой на лыжах.
А уж Гэлька радовалась! Она прямо пила запах и носом, и ртом: «Ах-х, ах-х!». Потом говорит:
— Дай мне ее, Сережа, я чуточку подушусь!
Я разозлился. Ей ничего не будет, мне, в случае чего, отвечать. Может, он эти духи для подарка сделал!
— Нет, говорю, хватит!
И обратно в гнездышко пробирку втолкнул. Гэлька сползла со стула, присела на корточки:
— Котик! — зовет. — Базилик! Где ты, кис-кис-кисанька!
Кот — вот он, пожалуйста. Ласкается, хвост трубой. И Гэлька ему:
— Ах ты, оборванец!
Разговаривает, как с человеком, а у самой губы передергиваются. Ну, не могу я на это смотреть!
Проявил малодушие. Снова достал пробирку:
— Бери, только каплю, не больше!
Она засияла. Быстренько на ладонь себе капнула. И правда, немного, по совести. А запах еще сильнее поплыл, волнами. Базилик тоже учуял. Кругами заходил, задравши голову. Орет. Я знал раньше, что кошки валерьянку любят. Может, и эти «духи» — вроде валерьянки?
А Гэлька говорит:
— Я еще капельку — волосы подушу. Мама всегда так... В волосах запах всю жизнь держится!
Не успел я опомниться, она уже на голову капает. И тут Базилик — как ее всем туловищем под колено двинет! Рука дернулась, и чуть не полпробирки выплеснулось на лоб!
Она как закричит:
— Ой, ой, жжется!
Ну, не помню, как: я кота — ногой, пробирку — рукой, а другой рукой платок шарю, и как назло, нет его в кармане, конечно. Схватил полотенце, давай вытирать. А Гэля очки сбросила, глаза кулаками натирает и кричит, словно ей зубы рвут:
— Ой, жжет, больно!
Подвел я ее к раковине, тихонечко синее это смыл, полотенцем промакнул. Она затихла, только дышала еще со всхлипом. Коту, конечно, наподдал я как следует — он так и выстрелил с крыльца.
— Ой, ругать меня будут! — плачет Гэлька.
Конечно, по головке не погладят за такие номера. Надушилась! Я прикинул на глаз пробирку: и половины не осталось. А вот если все по-умному... Я говорю:
— А при чем тут ты? Кот пролил, нашкодничал.
Она головой мотает:
— Ну, и побьют его. А он даже сказать не может, что не виноват... Я же духов захотела!
Полез я в затылок:
— Ну, чего там... Больше всех — моя вина. Постарше, кажется. Так и скажи дяде: Сергей натворил дел.
Опять не согласна:
— Нет, я все скажу, как было... Только... Одного не скажу — что больно было. Мама будет волноваться. А зачем — ведь все уже смыли.
На этом и порешили. Я скоро домой пошел: чего еще тут дожидаться!
* * *
На другой день мать заявляет:
— Избегался ты. На себя уже не похож, глаза ввалились. Одевайся поприличней, едешь с нами в Бахчисарай.
Я и так, и сяк — ни в какую, едешь и все. Конечно, в другое время почему не поехать? А тут я все время думал: Гэлька там ждет и уж, ясное дело, решила, что я струсил, от ответа ушел.
И все мне было ни к чему. По дворцу какому-то ходим, а я и не смотрю. Вдруг все застыли. У стены — вроде умывальника, с чашечками мраморными. Из одной в другую вода перекапывает.
Слышу,