Пасторша - Ханне Эрставик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто догадался загнать реанимацию на пятый этаж?! Как потом ждать лифта все эти секунды, нет, минуты даже? Глупость несусветная. Еще немножко, и я стала бы колотить в дверь шахты, голосить, чтоб они наконец уже вошли или вышли и освободили кабину, сколько можно, но я не устроила скандала, огляделась, увидела указатель «лестница» и припустила вверх, перескакивая через ступеньку, через белые, серые, красные камешки, вделанные в бетон и так застывшие навек. Навстречу шли люди, я прижималась к стене и неслась дальше.
Как будто бы счет шел на секунды. Как будто имело значение, примчусь я секундой позже или раньше. Словно именно это могло спасти Майю, словно все зависит от меня, и если я буду бежать достаточно быстро, то и время припустит вспять со мною вместе, назад в тот день, в тот лес, где расползается туман среди деревьев, и я успею выбить пистолет у нее из рук и прижать ее к груди.
На штативе у Майиной кровати висел пакет с донорской кровью, к руке тянулась трубка. Нанна стояла спиной ко мне, она смотрела в окно.
Я помедлила на пороге. В палате была полная тишина.
Веснушки у Майи на лице потускнели, лицо было словно посыпано ими, собери их, и Майя освободится, подумалось мне, что ты такое несешь, одернула я себя мысленно. Она выглядела бледной и маленькой, точно съежилась, стала меньше. Она казалась спящей.
Обернулась Нанна. Вот у кого мертвенный вид. Перепаханное, исказившееся лицо. И ледяные глаза, без злости или враждебности, но словно глядящие оттуда, где вечный холод. Замораживающий взгляд.
Я подошла к ней, встала прямо перед ней, посмотрела в лицо.
Она взмахнула руками и сложила их перед собой как чашу. И так она стояла передо мной и держала эту чашу на вытянутых руках, из глаз снова потекло, и эта влага казалась почему-то тоже холодной и колючей.
— Вот, — сказала она. — Вот так мне хочется ее взять. Подсунуть под нее руки, поднять, и так держать, и не отпускать.
Но она не удержала чашу, пальцы разошлись и растопырились как когти, а между ними образовались большущие щели. Руки тряслись. Я смотрела то на них, то на нее. А потом руки вывернулись и вытянулись ладонями вниз. Они были пусты.
Нанна вышла, я стояла у Майиной кровати. Ее руки лежали вдоль тела, поверх одеяла, они были перебинтованы почти от подмышек и до самого низа, включая пальцы. Воздух в палате сухой и теплый. Майя подключена к нескольким аппаратам, и какой-то датчик вычерчивает кривую на мониторе, да еще через капельницу вводится какое-то темное вещество.
Трубки, шланги и веревки, тянущиеся к потолку, были и за кулисами сцены у Кристианы, которая репетировала, двигалась под сенью этого всего в круге света, казалось, ей нравится, что я на нее смотрю. Я сперва стояла, потом опустилась на пол и села, прислонившись спиной к стене. Я представляла себе, что она устроила этот спектакль, в этом немаленьком зале, специально для меня. Хотя она была полностью поглощена своим лицедейством и получала видимое удовольствие от того, как послушно ей тело, она смаковала каждое свое движение и радовалась непонятной мне радостью, она была в закрытом для меня мире пластики тела. Сколько я ни силилась делать так, как говорила Кристиана: не думая, просто отдаваться движениям, ощущениям, у меня не получалось. Выходило нарочито, не по-настоящему. Зато сама Кристиана не мучилась проблемами мироздания, а только изгибалась, растягивалась, простирала руки, театрально дышала. Безответственностью, душевной леностью и нежеланием спросить с себя по гамбургскому счету, вот чем это было с ее стороны. Она стремилась лишь к тому, чтобы публика хорошо принимала ее.
Я так и сказала ей потом, после репетиции.
Тебя волнует только, чтобы все было хорошо и гладко, сказала я.
В ответ она смерила меня взглядом. Я помню движение, как она поворачивается ко мне с бутылкой вина в руке и смотрит на меня холодным, жестким взглядом. И чуть улыбается, приоткрывая зубы.
Да, ответила она, волнует. И замолчала. Она собиралась продолжить, но не стала.
И если получается хорошо, не так даже важно, насколько это по сути правда.
Так она сказала, отлично понимая, что задевает меня. Нарочно чтобы задеть и сказала, как мне показалось. Потому что речь ведь шла не об ее спектаклях или моей учебе, но обо всем вообще, о том, что мы делали, во что верили, о нас самих, наконец. Так что она знала, что делала. И безжалостно уложила меня на обе лопатки. А я барахталась, прижатая к полу, сучила лапками, трепыхалась, протестовала. Потому что для меня все устроено наоборот: то, в чем нет правды, не бывает хорошим.
А бывает каким? Я смотрела на Майю, на маску, прижатую к ее носу и рту, на аппарат, дышавший за нее. Как вывернулась наизнанку найденная ею правда, что в ней не осталось хорошего? Хотя она продолжала быть правдой, но такой мрачной и тяжелой, что придавила Майю, не давая ни вдохнуть, ни выдохнуть?
Девочка уехала в поселок, одна. Нанна об этом не знала. Наоборот, они договорились, что Майя вечером идет на репетицию, а оттуда домой, они пекут блины и смотрят передачу, которую обожает Лиллен, там две команды соревнуются в исполнении старых шлягеров. Они любят эту еженедельную программу, я однажды попала к ним, когда она шла, и Лиллен хохотала так, что все начали смеяться, и под конец мы все вчетвером катались от хохота.
Но к назначенному времени Майя не вернулась. Нанна с Лиллен посмотрели программу сами, потом Нанна уложила малышку. Майи все не было, и Нанна не находила себе места, взялась убираться в гостиной, поснимала со стен все картинки и фотографии.
Она иногда исчезает, рассказывала Нанна, я сама так делала в девятнадцать лет, это в порядке вещей, но она любит смотреть эту программу вместе с Лиллен, и мы говорили с утра об этом, условились.
В общем, я позвонила ее подружке по театру, и та сказала, что Нанны не было на репетиции. Тогда я созвонилась с ее начальником на работе, и выяснилось, что Майи не было сегодня и там.
Нанна говорила совершенно спокойно, словно вспоминала далекое прошлое или пересказывала историю, слышанную по радио или телевизору.
И вдруг ничего не стало, рассказывала Нанна.
Как будто я тону, а дна нет. Господи, как я испугалась, говорила она.
Не за себя, не за Майю, а просто. Было такое чувство, что, кроме страха, ничего нет, совсем ничего. И холод мертвенный пробрал. Я вылила воду, которой мыла пол, повесила на место фотографии и картинки, навела порядок. Села в машину и поехала. Я не думала про поселок, но куда ночью поедешь. Только туда.
Она помолчала, глядя в пол.
Вот, и я поехала в поселок. Еще издали было видно, что в доме кто-то есть, во всех окнах горел свет. Я подумала сперва, что в доме пожар. Машина, которую Майя иногда одалживает у товарища, стояла у дверей. Я вошла внутрь.
Я смотрела на Нанну, на распластанную Майю и думала о Лиллен, как она сейчас в детском садике сидит, наверно, за низеньким столом на маленьком стульчике, и болтает с другими детьми, и лепит что-нибудь из пластилина, и думала о той девушке, как она поднимается на стропила, и вспоминала ее маму, на кухне с противнем печения в руках, и ее папу, как он исчезает вдали с ружьем, перекинутым через плечо, и видела лежащую на боку собачку, белую на белом снегу, мертвую.