Огонь Прометея - Сергессиан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эвангел пожал плечами; после чего хаотичными движениями рук попытался изобразить взрыв; но когда увидел, что старичок непонятливо морщится, показал вначале будто целится из винтовки, а потом опять взрыв, резко и пространно раскинув руки в стороны да кистями потрясая.
— Ага… значит, ты у нас ветеран, — смекнул дедушка Касьян. — Подорвался, что ли? Контузия? Да, бывает… Печально, конечно… Речь — великое благо. Но ты не унывай, сынок. За тобой остаются разумение, зрение и слух — этого довольно. Ведь не существуй в природе нашей хоть чего-то из сего, а в особенности первого, то о полновесной речи и подавно, так сказать, речь не стояла б. Тем паче обычно, как я давеча поминал, возможность говорить только-то портит людей: знай себе тараторят, хохочут, ругаются, а слушать-то и не умеют. «Мудрый глас спит в глупом ухе», — как говорится… Вот ты наверняка тоже раньше слушать не умел, да теперь по нужде-то приучишься, коль не дурачок пропащий, и еще порешишь, что в тысячу раз лучше обладать внемлющим слухом, нежели внятной речью, — в виду этих слов дедушка Касьян ободряюще подмигнул левым глазом.
— А издалёка ты сюда прибыл? — спросил он засим.
Эвангел утвердительно кивнул.
— Да, по тебе сразу видно. Небось, чего только не натерпелся за свои странствия… «У лис есть норы, у птиц — гнезда, а сыну человеческому негде голову преклонить»… Столица манит бродяг, что мух — патока. После этой ужасной войны бессмысленной они сюда роями налетают. Целое нашествие. Уж власти не в шутку опасаются, как бы какой эпидемии повальной от них не приключилось. Отлавливают, точно псов бездомных, да вон вышвыривают; впрочем, без особого толку: слишком уж много крысиных ходов и кротовых нор в сем бездонном граде… И часто средь этих бедолаг заприметишь твоих, так сказать, собратьев — искалеченных ветеранов: у кого рук нет, у кого ног, а у кого ни того, ни другого… — дедушка Касьян протяжно вздохнул с сомкнутым ртом, так что в горле у него зарокотало. — Думают, раз здесь много богатых, то людям, поди, живется лучше. Воистину не понимают: богатые потому и богаты, что не влагают милостыню в каждую протянутую длань; и богатый смотрит с той же чуждостью на нищего, с какой нищий смотрит на богатого, — разница в том лишь, что один глядит сверху-вниз, а другой — снизу-вверх… И ты, видать, сынок, побираться сюда прибрел?
Эвангел, смущенный, отрицательно замахал головой.
— А зачем же тогда?
Эвангел призадумался: как показать умысел своего путешествия? Вначале он молитвенно сложил руки, благоговейно ввысь взирая, и следом стал указывать двумя растопыренными пальцами, то на свои глаза, то на потолок. Дедушка Касьян, сообразивши, молвил проницательно:
— Значит, бога ищешь?
Эвангел закивал с лучистой восторженностью: впервые за очень длительное время его кто-то действительно понял.
— Пустое, сынок… — меж тем небрежно отмахнулся дедушка Касьян, скорчив кислую, как от оскомины, гримасу. — Я, быть может, точно не укажу тебе, где бог есть, но зато наверняка подскажу, где его нет — в этом городе. Это же новый Вавилон. Здесь отыщешь все, что заблагорассудится: искусства, науки, разномастные развлеченья и удовольствия, поразительные зрелища, роскошь несказанную, дворцы, подобные храмам, и храмы, подобные дворцам, — все дивные творенья рук человеческих. Но ничего божьего тут и в помине нет. Пусть тебя не обманывает напускная величавость здешних церквей — это все не более как игрушки тех, кому любо играться в набожность. А вычурно разряженные священники — этакая знать в стихарях, — не думаешь ли ты, что они напрямую сообщаются с «Всевышним»? Да господи боже мой, не воображаешь ли, что им вообще дело-то до него какое великое есть? Ага, такое ж, как пастуху до своей дойной коровы, коей дорожит за молоко и сливки. Они обряды там всякие пышные отправляют, кадят ладаном, свечи жгут без перебоя, невнятно что-то себе бормочут на никому непонятной латыни, псалмы распевают, водицей кропят, крестятся налево-направо, — да только вот зачем и почему — сами-то, поди, не знают; одно им ведомо: сия религиозная возня — сие пустосвятство — их хлеб. Ибо единственный сущий бог в этом городе есмь деньги. И не в пример алхимикам, так и не нашедшим, сколь мне известно, секрета философского камня76, клирики научились извлекать золото из грошового воска, да пуще того — из пустопорожних бессмыслиц, нелепых сотрясаний воздуха, торжественно молебствиями нарекаемых (ведь по меньшей-то мере: для кого возносить молитву — повинность, тот, само собой, и не в мочи молиться по-настоящему, то бишь от души, а лишь, что называется, форму соблюдает; но толку-то в букве, ежели духа нету). Вся эта церковная чепуха, откровенно будь сказано, на том и строится, чтоб людям головы морочить да держать их, аки стадо, в загоне покорности благочестной; оно, может, и не дурно-то на вскидку — бескровно смирять жестоковыйную чернь хомутом божеских стращаний и посулов; да только ж вот какая тут выползает гадина: от благоверия до мракобесия всего-то полшага, всего-то ведь самый чуток преткнуться… Нет, сынок, жаль, конечно, тебя разочаровывать, но скорее ты мог бы отыскать бога там, откуда пришел, нежели здесь. Бог приволен в первозданной природе, а не заточен в обтесанном камне («Небо и небо небес не вмещают Его», — что говорится). Бога не увидеть, не постичь, но только почувствовать возможно, как не увидеть и не постичь воздуха, коим мы дышим, коим живем… и о коем обыкновенно вспоминаем лишь тогда, когда задыхаемся…
Эвангел был сражен и подавлен, но в то же время все услышанное так его взволновало, так перетряхнуло его дух, что он почувствовал, как взамен утраченным иллюзиям, пылью развеявшимся, восприял нечто иное, нечто явственное и освежительное — нечто животворящее (хотя и не мог пока осмыслить, что же такое это было).
— Давай-ка ложиться спасть, сынок, — сквозь зевоту проговорил дедушка Касьян. — У нас обоих был долгий и непростой день; надо бы днесь отдохнуть. Ты пожалуйста занимай мою кровать в соседней комнатушке, — там как раз белье давеча перестлано, — а я лягу здесь, на тюфяке.
Эвангел порывисто воспротивился.
— Нет-нет, не верти-ка мне тут головой, — с категоричностью молвил дедушка Касьян, указательным пальцем поводя. — Мне будет очень приятно, коли ты наконец выспишься по-человечески. А мой старческий сон и без того крепок (совесть, благо, чиста). Мне только-то глаза закрыть и, виси я хоть вверх тормашками, к потолку подвешенным, что нетопырь, — усну как миленький. Сон — брат смерти, — чем ближе последняя, тем вернее первый.
Эвангел все-таки продолжал изъявлять мимикой и жестами конфузливые возражения, но в итоге дедушке Касьяну