Мудрецы и поэты - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она снова заговорила:
– У отца слишком сильна, по сравнению с нами, тяга к абсолютному, небесному. Тетя Феня говорит, что он в детстве был очень богомольный, недаром же именно он оказался богомольным. Это наклонность ума. Это и хорошо, но он не понимает, что небесное, возвышенное – это просто важное для всех.
И, помолчав:
– Ты не думай, он не злой, у него все на словах. И рта сегодня никому не дал раскрыть – это для нас же старался, хотел нас научить уму-разуму.
Она ни с кем не стала бы обсуждать отца, но Игорь все понимал, как она сама, и ей приятно было давать ему новые доказательства своего доверия.
– Охота тебе только с ним спорить, – поморщился Игорь. – Люди, которые слишком дорожат какой-нибудь своей идеей, всегда бывают ужасно бестолковы к чужим доводам.
– «Дорожат»! Да выскажи ему самую эту задушевную идею другими словами, он начнет плеваться и брызгать святой водой. Для него важны не мысли, а наборы слов – благозвучные и неблагозвучные. А что в словах выражается действительность, он об этом и не подозревает. У него со зрением что-то не того.
В глубине души она надеялась, что Игорь возразит ей как-нибудь так, что она сможет согласиться, не кривя душой.
– Не в этом дело. Кто дорожит каким-то своим убеждением, тот обычно старается уберечь его от соприкосновения с действительностью, чтобы она его не испортила. Ну и формой выражения они дорожат, потому что им важен каждый оттенок. В чужой к тому же форме может пробраться чуждое содержание. А главное, все их философствования клонятся к отстаиванию каких-то их выгод, так что спорить с ними бесполезно.
– Да каких там выгод! Просто он очень ненаблюдательный.
– Когда я хочу есть, я замечаю каждый гастроном, а когда сыт, сразу становлюсь ненаблюдательным. Нет, милочка, папахен твой ненаблюдателен, потому что не хочет наблюдать. А аксиомами он прикрывается, чтобы его слова стали обязательными для всех. Такие всегда прикрывались то богом, то природой, то общим благом, то «разумом». Религиозное мышление – это тяга не к возвышенности, а к безапелляционности.
И ей не понравилось, как он это произнес, так что ее кольнуло сомнение, не зря ли она рассказывала ему про отца, аксиомы… – о близком говорила с чужим. Хотя сама как раз собиралась сказать, что отец все любит превращать в святыню, все, что делает по привычке или по необходимости, из каждого своего мнения делает принцип, а у нее принцип один: чтобы людям хорошо жилось (от отца ей перешло умение всякий конфликт подымать на принципиальную высоту, обобщать, не довольствуясь частными приложениями). Но она не стала обращать внимание на его тон, слишком уж хороший был вечер. Если бы настроение было похуже, тогда дело другое. Тогда она этого бы так не оставила. А теперь ладно, пусть… (но при какой-нибудь из будущих размолвок это все равно должно будет всплыть).
– Ты сегодня такой хорошенький – чудо, – сказала, она, заигрывая. – И одет с таким вкусом – весь в тон. Вам, мужчинам, так легко быть элегантными, а вы ленитесь выполнить даже этот минимум, хоть бы брились каждый день.
Ей почему-то часто хотелось говорить ему всякие банальности вроде «миленький», «хорошенький» и т. п. «Вам, мужчинам» было оттуда же. Хотелось, может быть, чтобы у него было все, что есть у других: другим говорят «миленький» – и ему «миленький», другим «вам, мужчинам» – и ему «вам, мужчинам». Или как-то подсознательно слова эти оценивались не по тому, банальны они или нет – они были как бы почетным титулом, и отказаться от них из-за банальности было бы так же нелепо, как отказаться от звания генерал-полковника на том основании, что в нем две буквы «л». Так иногда хороший поэт не ищет более выразительного (то есть нового) слова, чем «любимая», полагая, что это не специальная характеристика, а титул, который чем древнее, тем почетнее. Но выглядело это игрой – ведь нельзя же всерьез сказать «миленький» или «хорошенький», а в игре – можно.
– Умением одеваться в тон обладал еще Иванушка-дурачок, – сказал Игорь. – Помнишь: красный кафтан, красная шапка и красные сапоги.
Она засмеялась. Когда ей было хорошо – ас ним всегда было хорошо, – ей хотелось смеяться, в общем как-нибудь резвиться. (Когда они не ссорились, конечно, – а, казалось бы, чего им ссориться? Впрочем, и тогда она немедленно переставала сердиться и начинала скучать без него, как только они расставались.)
– Потому я и предпочитаю искусство, – додалбливал Игорь, – что оно без разбора собирает все интересное, не гоняется за «истиной». А сосредоточься на чем-нибудь, и начнет, как твоему папаше, казаться, что все уже открыто. Все – это то, на чем ты сосредоточился.
– Только это невозможно – не сосредоточиваться. Пока живешь, обязательно что-то для тебя – самое важное, – легкомысленно сказала она. – Ни на чем не сосредоточился – значит, сосредоточился на себе. А отец, так ли, сяк ли, все-таки думает обо всех нас. А кажется ему, что нового не открывают, потому что его не интересуют оттенки. У него и получается, что стол – что корова, главное – на четырех ногах. Ты же вот тоже говоришь, – съехидничала она, – что не встречаешь в жизни ничего нового; это потому, что новое кажется тебе неважным. Получается как в анекдоте: ему не нужно дарить книгу, у него уже есть книга. А у меня каждый день что-нибудь новое.
Игорь как будто пропустил ее шпильку мимо ушей, но поднасупился – не любит несерьезного отношения.
Говорить об умном ей не хотелось, а хотелось поприставать к нему. Она любила поприставать к нему, понадоедать, как бы пощекотать его, потискать, хотя бы словами. Ее восхищало, что он, как ребенок, морщится, отпихивается, может даже надуться. Но на это не нужно обращать внимание, и он покапризничает и перестанет. И она начала допытываться, очень ли ему страшно, что ее с ним не отпустят. И очень ли он будет скучать? А он сказал, что сумеет развлечься, и двусмысленно, вернее недвусмысленно, подмигнул. И у нее все похолодело внутри. У нее всегда холодело внутри, когда он так шутил. «Я не верю, – сказала она, стараясь говорить по-прежнему легкомысленно, но голос был уже чужой. – Ты не влюбчивый, а просто так не станешь, ты брезгливый». – «Ну, не говори, я влюбчивый. Когда мне было десять лет, меня поразила красотой одна медсестра в поликлинике, а ее улыбка меня буквально ослепила, тем более что все зубы у нее были стальные, или, как я тогда думал, серебряные». Потом он мелодраматически продекламировал: «И что твоя любовь, твой будуар с камином в сравнении с лучом, скользнувшим по волне!» Потом стал рассказывать, что часто представляет, как уже стариком где-то на юге безнадежно влюбляется в молоденькую дурочку, которую не взять ни умом, ни тонким обхождением, – с ней нужно бегать на танцы и бить морды местной шпане. И он начинает разыгрывать перед ней единственную роль, в которой еще может на что-то рассчитывать: тертого, бывалого, с бурным прошлым, чуть ли не старого пирата, из лихости выпивает на пляже стакан водки, и его разбивает паралич. «Давай-давай, – сказала она, – разыгрывай». Завелась с пол-оборота – сказалась-таки стычка из-за отца.
Он попытался вернуться к прежнему разговору, но было поздно. Он сказал, что чтение заблуждавшихся мыслителей тоже интересно, занятно, а что с них, с мыслителей, еще требовать. И, как бы то ни было, они не голословны, в рассуждениях идут от фактов к выводам. А почему они берут именно эти факты, надменно сказала она, фактов ведь много, а из них выбираются для рассуждений только некоторые. Уж не те ли, которые нравились еще до начала рассуждений? Вот для него, например, факт и она, и эта лужа, но он почему-то выбрал ее. Пока ее. А вообще, она терпеть не может философствований. Они с отцом ее обкормили. С нее достаточно понимать, что это дерево, а это дом, это стол, а это корова, а у них, философов, всегда получается, что дом – это дерево. С нее хватит земного, а их небесным она сыта по горло.