Бег по краю - Галина Таланова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А днем Федор разгуливал с удочкой в руках по намывным волжским дюнам, где ноги проваливались по щиколотку в песок, издавая легкий скрип кварца, пристально смотрел на нее, улыбался и приговаривал: «Ловись рыбка большая и маленькая…» Вытаскивал из воды резким и ловким движением очередного хилого окунька, жадно хватающего жабрами, похожими на открытые раны, гибельный, сухой и горячий, словно поцелуй, воздух.
А она сидела на песке, смотрела на ленивые волны от пробегающих моторок и быстроходных судов, нежно пересыпала влажной от пота ладошкой сухой золотистый песочек, будто просеивала его сквозь пальцы, представляя, что это минуты в песочных часах – одна похожая на другую, но вместе они складываются в неповторимую картину жизни, но, в сущности, совершенно неизменную от того, что какие-то песчинки в них меняются местами или даже уходят под воду, утрамбовываясь под ее тяжестью и втискиваясь между другими песчинками, такими же похожими одна на другую… Некоторые песчинки прилипали ненадолго к пальцам и ластились к золотистому телу, надолго запутывались в выгоревших волосах, набивались под купальник, чтобы оказаться потом в зеленых дебрях сада.
Осенью Лидия поняла, что беременна. Федор почти не появлялся у них, но иногда звонил и подолгу разговаривал с Андреем. Изредка она сама перебрасывалась с ним парой ничего незначащих фраз, что просачивались, как перо сквозь пожелтевший от времени сатин подушки… Мягко и уютно, но что-то царапает щеку своим острым коготком. И потом на щеке обнаруживаешь длинную свежую царапину. Она совсем перестала о нем думать. Ему больше не было места под солнцем в ее будущей жизни. Живот становился похожим на огромный надувной мяч, за который она держалась на воде, учась плавать. Сейчас она тоже крепко и осторожно держала надувающийся мяч, покачивающийся на волнах ее неустойчивой походки вразвалочку. Она думала, что этот мяч теперь ей придется осторожно подталкивать на воде, не отпуская его от себя в страхе, что он уплывет – и она, барахтаясь и разбрызгивая воду, будет хватать раскрывшимся для крика ртом воздух, прежде чем безвозвратно уйти с поверхности, отражающей полет облаков.
В конце марта родилась Василиса. Лидочка всматривалась в этот красный орущий комочек, весь в «пятнах аиста» с пухом одуванчика на темечке, и не понимала, что она теперь мама. Вставала в полусне ночью, выдернутая из недолгого рыхлого забытья надсадным плачем, кормила дочь, как будто подобранного на улице котенка из соски, чувствуя успокаивающее тепло родного тельца; качала, словно бескрайнее волнующееся море маленькую лодчонку, удивляясь тому, что это существо со сморщенной гримасой обиды и есть ее ребенок.
Осознание того, что она теперь мама, пришло тогда, когда начался мастит и пропало молоко. Она лежала в позе эмбриона на супружеской кровати, чувствуя, что вся горит и периодически проваливается в мутный и темный колодец душной летней ночи, которую неожиданно перерезали всполохи взрывающихся петард. Слезящиеся пятна огней двоились, троились, расплывались бензиновой пленкой по поверхности ее беспамятства. Грудь пылала, и от обжигающей боли, накрывающей ее с головой, будто мутная волна штормящего моря, не было никакого спасу – откатившая на мгновение волна захлестывала очередным брызжущим слюной взбесившейся собаки гребнем. Ее мотало, как поплавок, и никто свыше не пытался выдернуть удилище ловким взмахом.
Возвращаясь на мгновение из небытия, она внезапно подумала, как же ее дочь останется голодной, ведь она еще ничего другого не может принимать, кроме ее молока, что она пару дней назад легко сцеживала в простерилизованную баночку веселой струйкой, которая теперь пересохла от пышущего жара?
Этот проснувшийся страх за свое чадо больше из ее жизни не уходил, прочно поселившись в груди, сжимал сердце в постоянном предчувствии, что все счастье в жизни конечно и может оборваться в любой момент.
Спустя два с половиной года, заплетая Васины жиденькие обсеченные волосенки в тугие косички и вплетая в них голубые банты, похожие на пропеллер вертолета, Лида думала о том, что ее жизнь вот так же, как эти косицы, туго свита и скручена, чтобы не стать перепутанной ветром. Она жила с ребенком на даче, но и здесь весь ее день был подчинен строгому распорядку, нарушить который она была давно не вправе. Дочь приподнималась на носочки, пританцовывала на одной ноге, пытаясь заглянуть в серебристую гладь зеркала, отражающую ее широко распахнутые не по-детски серьезные небесно-серые глаза, в которых качалось и дрожало по одному солнечному зайчику.
У них снова гостил Федор. Дочь теребила его за линялую джинсу, задрав голову:
– Дядя Федор! А я красивая?
– Красивая! Очень-очень!
– Как мама?
– Как мама!
– А если мне волосы сделать, как у мамы, чтобы они на плечи дождем стекали, я буду красивее ее? Дядя Федор! Расплети мне волосы. Ты умеешь волосы распускать? Расплети, расплети, расплети! И чтобы бант рыжий был, как костер горит! А то папа не умеет.
Последнее лето декретного отпуска она провела не у мамы в деревне, а у родителей Андрея. Так захотел муж. Он уютней себя здесь чувствовал. Лето было на редкость сырым и прохладным. Шли не летние грозы – нудные осенние дожди, вколачивающие тебя своим бесконечным стуком по крыше в тоску и слезы. Детское белье по четыре дня проветривалось на веранде, но так и не высохшее переносилось к растопленной печке. Растопить печку – задачка была тоже не из легких. Дрова отсырели. Хворост, который обычно добавляли для растопки, только дымил, как гриб трутовик, выделяя едкий желтый дым, от которого на глаза набегали слезы, а горло заходилось в старческом спазматическом кашле. Для растопки использовали газеты, но они тоже только быстро тлели, чернея на глазах без огня и исчезая, как прошлогодний копотный снег. Когда же огонь наконец начинал робко перебирать клавиши хвороста, из не промазанных щелей печки начинал выползать кольцами змей дым. И только когда аккорды огня становились все увереннее, дым исчезал, оставляя в комнате горьковатый туман, что скорее пытались выгнать на улицу, но тот нашкодившей кошкой прятался по углам, забивался под кровать или терся о ножку дивана.
Федор охотно взялся помогать растапливать им печку. Даже сам колол во дворе дрова, складывая их под навесом у душа. Подолгу сидел на корточках перед распахнутой настежь дверцей, смотрел на зачинающийся огонь, поправляя кочергой свернувшуюся, будто листья от поселившихся на них гусениц, бумагу, помогая робкому пламени перекинуться на подсыхающий хворост. И потом, когда пламя уже весело начнет облизывать сучья своими горячими шершавыми языками, он будет подолгу смотреть в топку немигающим взглядом с черными расширенными зрачками, поглотившими собой всю радужку и отражающими, точно ночная вода, костер. Он почувствует, как тепло, словно от горячего чая с медом, хлынуло к лицу и растекается по сосудам, и примется думать о том, что судьба может пронести его мимо чего-то очень важного в жизни, становящегося таким дорогим и родным, что уже боишься потерять.
А потом Федор снова взял в руки гитару:
* * *