Пуп земли - Венко Андоновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А мы?
У нас все было так хорошо, как это только возможно. Лествичник, брат мой, сохранил голову на плечах, я остался Сказителем и Мозаичником, дочь логофета выздоровела, и проклятие было снято, ибо вселенная передвинулась и дьявол больше не видел то, чего не нужно видеть в Словах.
И все были довольны: Лествичник опять стал Буквоносцем, перестал меня бить, логофет смирился, и все слова получили только по одному значению, в каждом сочинении осталась только одна душа.
И все одинаково видели, и я также. И не видели невидимое, то, что нас воспламеняет, что мы ищем, а Бога просим, чтобы не удалось найти его!
Но: этот свет! Увижу ли я этот свет вышний еще раз, пусть и в другой жизни?
Конец первой книги и Богу хвала и слава!
КНИГА «ПУП ЗЕМЛИ»
Я пропал. Теперь я посвящу себя Богу.
Меня зовут Ян Людвик, я артист цирка. Я пишу это ночью, перед тем как выехать поездом из Будапешта в Скопье; я сложил все вещи, и рано утром я тайком уйду из самого известного цирка Европы и отправлюсь на железнодорожный вокзал.
И оттуда — домой. В центр мира.
Домой? А чего я ищу дома, после почти пятнадцати лет, когда у меня уже ничего там нет? Отец мой давно умер (умер через два месяца после моего отъезда, потому что не смог смириться с тем, что его сын — циркач), мать упокоилась за несколько лет до него, а мой брат — бухгалтер в одной маленькой фирме, не женат и весьма пристойно зарабатывает. С момента рождения я чаще разговаривал с Богом, чем с ним, и думаю, что он помолчаливее Его.
Я в некотором роде Архимед. Ищу точку, всего одну точку, достаточно устойчивую, чтобы я мог на ней стоять. Я должен найти центр мира и встать там, чтобы не упасть; в цирке для меня больше нет места, уже с месяц, с тех пор как я потерял способность исполнять всяческие головокружительные эскапады. Я попросту одним утром проснулся с ощущением потери средоточия мира в себе и понял, что больше не смогу исполнить ни единого трюка. Даже по земле ходить для меня и то подвиг: я едва удерживаю равновесие. И поэтому я должен отправляться домой.
Я завтра уеду, увижусь с Люцией Земанек, заберу свои вещи, оставшиеся у нее, а потом предамся Богу. Только Бог принимает тех, кто падает, потому что когда-то они стояли прямо. В тот же день я расквитаюсь с Люцией, а потом покаюсь, чтобы эффект был посильнее, как в книжках.
Такая вот жизнь.
Я как-то раз уже убегал от мира, отступал, оставляя место тем, кто сильнее, отправлялся в добровольную ссылку. И сейчас никто не знает, что я сам уехал, все думают, что меня выгнали, и это хорошо для тех, кто так думает, потому что эффект сильнее, а людям нравятся сильные эффекты, и они хотят, чтобы их жизнь — жизнь тех, кто страдает, — была как в книге. Вообще-то, происшедшее было похоже на изгнание, хотя изгнанием и не было, суть изгнания — сделать так, чтобы ты ушел сам, освободил им место. Все изгнания таковы, потому что изгоняет тот, кто сильнее, а уходит тот, кто слабее; ужас в унижении, в осознании того, что ты отступил, пошел на попятную, что у тебя отобрали что-то твое, твое пространство.
Я все время говорю они.
А кто эти они?
* * *
В начале была Люция П., теперь Земанек, моя Люция. Я любил Люцию, люблю и сейчас, несмотря на то что она со мной сделала. Она моя ровесница, чуточку глуповатая, но очень работящая, всего достигала работой. С первого дня, когда мы только пошли в гимназию, с первого класса, я говорил ей, что люблю ее. Я раз написал стихотворение и передал ей (на уроке биологии), она прочитала, покраснела, потом смяла листок, и мне показалось, что ей хочется его спрятать, проглотить, сделать так, чтобы его не было.
Я писал ей стихи три года, а она отталкивала и избегала меня. Она считала меня чокнутым, всякий талант людям кажется, так или иначе, сумасшествием. Так и Люция: она боялась меня, а я знал от ее подружек, что она тайком расспрашивает их обо мне, хочет узнать, из какой я семьи, чем занимаются мои родители и есть ли у меня девушка.
Девушки у меня не было, я любил только Люцию. И этого довольно для кратких заметок, которые я пишу, потому что всю мою жизнь можно на самом деле уместить в несколько предложений. В этих предложениях самым важным словом опять-таки будет: точка. На которой можно стоять, не падая. И так, чтобы тебя не вытеснили, не вытолкали те, в чьем распоряжении весь мир, а у тебя только точка.
С Люцией у нас никогда не было того, что бывает между мужчиной и женщиной, хотя я тогда желал этого, как никогда уже потом ничего не желал в жизни. Мне было семнадцать лет, и Люции столько же; мы с ней были уже в третьем классе, и позади у меня было уже почти три года безуспешного ухаживания; она всегда сидела впереди меня. И я смотрел ей в спину; смотрел, как она дышит, смотрел, как у нее вздымается грудь, смотрел сзади, как расширяется ее грудная клетка («корабль, не взятый в абордаж», написал я в одном стихотворении); и я видел, что она знает, что я гляжу на нее, и что именно поэтому она совершает мириады маленьких и ненужных движений, сводящих меня с ума. Они сводили меня с ума, потому что она совершала их нарочно (вообще Люция прекрасно сознавала, что красива, причем у нее было абсолютно прозрачно расчетливое отношение к собственному телу, и цену его красоты она и набивала вот этими ненужными движениями, выставляя части своего тела на обозрение), но мне это не мешало, совсем наоборот: я воспринимал это как знак, обещавший мне, что когда-нибудь, рано или поздно, я заполучу Люцию. Я весь пылал, как может пылать только семнадцатилетний юноша, и, к сожалению, я уже никогда в жизни не буду так сгорать страстью к другому телу. Люция любила без нужды запустить пальцы себе в волосы и огладить их прямо перед моим носом; любила без всякой на то причины провести кончиком пальца замысловатую линию по шее, по позвонкам; любила еще, облокотившись о стол и повернувшись в полупрофиль, подпереть носик кончиком карандаша, будто бы поглощенная рассказом учителя. Она упорно не принимала мои приглашения сходить куда-нибудь; говорила, что не гуляет с молодыми людьми, что они ее не интересуют, что она очень занята в гимназии, что хочет побыть одна, что должна делать уроки.
И так вот Люция становилась для меня все более близкой, отдаляясь от меня, а моя страсть становилась все сильнее с каждым ее отказом. Наступили третьи каникулы, третье мучительное лето, когда я по два месяца не видел Люцию, потому что она уезжала в деревню к своим бабушке с дедушкой, и я уже терял надежду, что мне когда-то, хоть когда-нибудь, удастся сблизиться с ней. Целыми ночами я мечтал, как я услышу ее запах, дотронусь до нее, расчешу ей волосы, целыми ночами грезил, будто Люция — моя жена и я не разлучаюсь с ней, что я защищаю ее ото всех, а весь мир будто бы настроен враждебно по отношению к нам двоим. Но все это были только фантазии, которым я отдавался с радостью, заменяя ими реальность.
Единственный физический контакт, который был у меня с Люцией за все эти три года, был на уроке физкультуры; юноши занимались на перекладине, а девушки играли в баскетбол. У меня на перекладине получалось лучше всех (я был настоящим виртуозом!), но физкультурник меня не любил; с первого урока он всем своим видом показывал, что ему наплевать на мои успехи на снаряде. У этого двадцативосьмилетнего крепкого мужчины были разные глаза: один глаз был зеленый, а другой — синий (я всегда боялся его, потому что мне казалось, что он составлен из двух разных людей), и ему было смешно, что я относился к упражнениям на перекладине как к искусству, а не как к средству укрепить и показать свою физическую силу. Однажды он даже перед всеми сказал, что я должен относиться к перекладине как Тарзан, а не как старая бабка, которая думает, что перекладина — это просто большие пяльцы, и что у нас урок физкультуры, а не вышивания. Все смеялись, а Люция больше всех. Она так хохотала, что ее пришлось успокаивать, а физкультурнику так понравилось, как Люция смеялась, долго и звонко, что он повторял свою шутку и на следующих уроках, но ожидаемого эффекта не получилось, хотя Люция каждый раз и смеялась как заведенная. В этом было что-то извращенное: он как будто обязан был ее рассмешить, хотя делал это без выдумки, а она как будто была обязана показать, что ей смешно, потому что именно это от нее ожидалось. Но на том уроке, как только мы выстроились перед перекладиной, физкультурник скомандовал нам поменяться: теперь мы должны были играть в баскетбол, а девчонки заниматься на перекладине. Его кто-то вызвал с урока, что случалось нередко (физкультурник был самым что ни на есть спекулянтом и подторговывал всем, чем придется), и он сказал, чтобы Павел Земанек остался за старшего и следил за тем, как они тренируются. Земанек встал у перекладины, а все парни принялись ему кричать; мы все ему страшно завидовали, потому что помогать девочкам означало поддерживать их за талию и подсаживать их, чтобы они могли достать до перекладины, и страховать их таким же образом при соскоке, держа за талию. (Потом в цирке я делал это миллион раз, но не с Люцией, только с другими женщинами.) Мы все заорали, засвистели, будто сошли с ума; каждый раз, когда Земанек подсаживал кого-нибудь из девочек на перекладину, мы делали одно и то же (кричали ему: «О-о-о-о-о-о-о-о-оп!»); девчонки краснели, просили нас перестать, некоторые даже ругались, обзывали нас кретинами. Люция стояла в строю и ждала своей очереди; я взглядом просил Земанека, умолял его, от всего сердца желал, чтобы с ним что-нибудь случилось: чтобы его разбил паралич, чтобы он упал, чтобы его убило молнией, да что угодно, в крайнем случае чтобы ему захотелось до ветру, главное, чтобы он ушел и поставил меня на свое место взамен себя, потому что шеренга быстро укорачивалась и Люция была уже рядом с ним, Земанеком. И он уловил мой взгляд, понял, чего я хочу, и, когда до Люции оставалось всего двое, позвал меня: