Месье Террор, мадам Гильотина - Мария Шенбрунн-Амор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще в октябре правительственные войска разгромили основные силы мятежных вандейцев. Пруссаки и австрийцы тоже потерпели ряд поражений в Эльзасе. В декабре пал и тут же был сожжен и разграблен Тулон. Республике давно стало некого бояться, кроме самой себя.
Воронин вновь зачастил на заседания якобинского клуба, надеясь уловить изменения в настроениях делегатов. Однако там по-прежнему дни напролет Максимилиан Робеспьер поносил врагов революции, в число которых с января попали и эбертисты. Голос у Неподкупного был слабым и скрипучим, речи – длинными, запутанными, вымученными и пафосными, но якобинцы этого не замечали: во время выступлений их предводителя в бывшей библиотеке воцарялась благоговейная тишина, в ней тщедушный большеголовый демагог мог вещать до бесконечности. Иногда казалось, что он правит страной только потому, что способен говорить без умолку и чаще других использует слово «добродетель». Публика хлопала, между рукоплесканиями поедая купленную в киосках снедь.
Тем важнее становился «Старый кордельер». Каждый его новый номер высказывался против режима террора все яснее. Весь Париж гонялся за экземпляром газеты, листок вырывали друг у друга из рук, зачитывали вслух в кофейнях. Типографу то и дело приходилось допечатывать тираж.
Первой победой Камиля стало падение Эбера. В марте провалилась попытка эбертистов поднять новое восстание, а как только оказалось, что санкюлоты больше не готовы вешать на фонарях всех, на кого укажет «Папаша Дюшен», комитетчики арестовали Эбера и его соратников. А Камиль уже открыто нападал на Закон о подозрительных.
Александр с упоением зачитывал дядюшке новый выпуск:
– Василь Евсеич, люди на улицах рыдают, читая это! Демулен воплощает девиз своей газеты: «Жить свободным или умереть!»
– Тут на картах не гадай, сразу скажу, что отчаянному автору выпадет, – мрачно пробормотал Василий Евсеевич.
Александр громко и с пафосом прочитал последнюю строчку «Старого кордельера»:
– «Боги жаждут!»
– Если бы только боги, – пробормотал дядя. – Людям тоже пить нечего. Вчера на рынке дрались из-за мерзкого уксуса, который теперь вином называют.
– Да при чем тут вино?
– При том, что если жрать нечего, то кто-то должен быть виноват. Как тут террор останавливать?
Василий Евсеевич мог сколько угодно рисоваться своим скептицизмом и пессимизмом, но Александр твердо рассчитывал на благие перемены. Демулен пошел в наступление, его газета всколыхнула город. Вот-вот «снисходительные» покончат с режимом террора, вот-вот Франция вступит на путь истинной свободы. Даже Робеспьер дрогнул. Этот высохший апостол беспощадной добродетели призвал Комитет пересмотреть личные дела арестованных и освободить невинных. Казалось, Франция не сегодня завтра вернется к идеям человечности и гуманизма. И тогда можно будет с чистой совестью вернуться на родину.
Увы, уже на следующий день один из членов Комитета, Бийо-Варенн, чудовище с руками по локоть в крови, воспротивился идее Комитета милосердия. Вместо этого было решено исключить смутьяна-журналиста из якобинского клуба, а Комитет принял новые драконьи декреты.
Но Демулен не уступал. Он встал на стезю, которая вела в вечность, и не намеревался сходить с нее. К тому же школьный друг Максимилиан защитит его от личных репрессий. И с Камилем сам Дантон, а Дантон – колосс революции. Правда, предводитель болота пока спал, но это был сон льва. Лев проснется и спасет всех. Никто не посмеет угрожать самому Дантону.
XX
– ЖАНЕТТА, Я В Лувр!
Тянулись последние дни марта, а от Сены все еще дуло холодным ветром, несло солому и мусор, морщило поверхность луж. Невозможно было пройти даже несколько туазов, не вляпавшись в нечистоты. В подвалах и дворах патриоты усердно копали селитру, необходимую для производства пороха, от этого повсюду громоздились горы вонючей грязи. Пока Габриэль дошла от дома до Лувра, весь подол вымок и потемнел, а нижняя шерстяная юбка так отяжелела, что стреножила шаг. На перекрестках из оружейных мастерских летели снопы искр, грохот молотов и голоса кузнецов в красных фригийских колпаках. И у каждого хватало запала окликнуть девушку и позубоскалить ей вслед.
На набережной шустрый мальчишка-газетчик размахивал белыми страницами:
– Знаменитая газета прокурора фонаря Демулена! «Старый кордельер» призывает к свободе прессы!
Прохожие расхватывали рупор «снисходительных», им нравились ядовитые выпады. Но, кроме нескольких листочков крупным шрифтом и моральной правоты, никакого другого оружия у борцов с террором не имелось. Национальной гвардией, единственной военной силой Парижа, командовал приверженец Робеспьера генерал Анрио. Вожаков санкюлотов Шометта и Эбера якобинцы казнили, как только убедились, что набат не поднимет народ на защиту их невразумительного культа Разума. А лавочники и прочие буржуа уже давно тряслись от страха. Нет, тирания якобинцев воцарилась навсегда, ничего тут не изменится. Болтун Демулен даже Франсуазе не смог помочь. Последняя надежда оставалась на Жака-Луи Давида.
Лувр превратили в Национальный музей, но ателье главного живописца революции по-прежнему располагалось тут же, в галерее под крышей. Габриэль поднялась по стертому мрамору лестницы Генриха II, прошла по коридору, где капала вода с прохудившейся крыши. В мастерскую Давида вела высокая двустворчатая дверь. Когда-то в этом помещении жил сам Генрих IV или прекрасная Маргарита Наваррская, а может Екатерина Медичи. Знатных хозяев помнили огромный, украшенный каменной резьбой камин со сбитыми бурбоновскими лилиями, покоробившийся от влаги наборный паркет и высокие окна, выходящие на улицу Конвента, бывшую Сент-Оноре.
Помещение загромождали мольберты, античные статуи и драпировки. Обычно в эти часы над фоном или деталями начатых мэтром картин трудились помощники Давида – Жерар и Гро, а ученики старательно копировали поставленный перед ними кубок или бюст. Но на этот раз в студии оказался один толстый Жак-Луи. На всякий случай Габриэль оставила дверь распахнутой.
– Габриэль, салют. Ты опоздала!
Художник держался с ней дружески, и, хотя все в нем ее раздражало, она изо всех сил старалась оставаться в узкой колее революционного товарищества, не позволяя ему перейти к открытому приставанию и не подавая повода затаить обиду. Подпись Давида была уже не только на его картинах, она красовалась еще и на сотнях рекомендаций судить людей, и добрая половина обвиненных оказывалась на эшафоте. А с тех пор, как Давид проверял девственность обезглавленного трупа Шарлотты Корде, все в нем вызывало