Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От всего этого голова шла кругом, Антон ощущал себя действительно среди героев Диккенса или Бальзака. «Вон из этой душной атмосферы семейных дрязг и шкурных интересов». Он опять отправлялся бродить по городу.
Сегодня он решил сначала навестить свои тополя, которые сажали в третьем классе на самом первом воскреснике. За тридцать лет деревья разрослись, никто не спиливал, как в Москве, верхние их половины. Антон нашёл свой тополь; у него сохранилась фотография: мальчик в большой кепке держит за верхушку прутик. Как в «Пионерской правде»: «Впереди Никитин Ваня, он стоит на первом плане и с сияющим лицом снялся рядом с деревцом». Теперь этот прутик был выше телеграфных столбов. И, кажется, выше своих соседей — Антону хотелось, чтоб выше. «Я с улицы, где тополь удивлён…»
Все пионерские мероприятия в школе носили хозяйственный характер: посадки, перелопачиванье зерна на элеваторе, рытьё картошки в колхозе. Других мероприятий, сборов не было. Всё главное происходило на Улице. Улицу Антон любил, но она была к нему сурова: дразнила профессором кислых тщей, била — за отказ признать, что удавы бывают в сто метров длиной или что камни растут. «Да скажи этим негодяям, — говорила бабка, примачивая ему очередные фонари под глазами, которые с невероятной точностью умел ставить Генка Меншиков, — что растут их мерзкие камни, растут!» Но в научных вопросах Антон на компромиссы не шёл, а уж с такой чепухой не мог согласиться даже под угрозой раскровянения носа.
Приятели постигали законы Улицы с бесштанного младенчества, Антона долго не пускали играть с этой бандой, появился он на Улице как чужак и хотя очень старался показаться своим, это так и не удалось. В выпускное лето Петька Змейко как-то сказал Антону:
— Ты б не матерился при своих уличных.
— Ты находишь, что это оскорбляет их нежные уши? Какого пса! Да они сами…
— Вот именно. А у тебя это выходит ненатурально и натужно.
Улица была не столь проста, как казалась; природу одного её феномена я так и не смог постичь за всю жизнь.
Гоняем мяч. Появляется опоздавший Кемпель. Игра останавливается. Обе команды замирают как бы в безмерном восхищеньи — и тишина взрывается восторженным ура, высоко вверх летят шапки. Когда клики затихают, Илья Муромец мощно провозглашает: «Где Кемпель — там победа!» Рёв возобновляется с новою силой, Васька пронзительно- сверляще свистит, Корма кричит по-тарзаньи. Кемпель с достоинством подходит и пожимает всем руки. Начинается спор, в какой команде будет играть Кемпель, спорят долго и ожесточённо, наконец бросают жребий. Команда, которой выпала решка, снова вопит — уже одна.
Кемпель играл средне. Может показаться, что всё действо являлось особо утончённым издевательством. Но это было не так. Вопя, мы испытывали искренний, беспримесный восторг — может, потому особо сильный, что ощущали полную его бескорыстность.
Игра начиналась, и о Кемпеле помнили не больше, чем о любом другом среднем игроке, — до начала следующей игры, на которую Кемпель опять опаздывал — и всё повторялось. Любопытно, что когда в футбол играли в школьном дворе, Кемпель интереса ни у кого не вызывал. Всеобщий восторг был феноменом массового сознания Улицы и принадлежал исключительно ей.
Рядом с тополями было место не менее памятное — парикмахерская. Всем учащимся мужского пола с первого по восьмой класс полагалось стричься в ней наголо.
Начиналась эта грандиозная ежегодная предзимняя процедура с санпроверки. Проводил её военрук капитан Корендясов.
— Встать! — командовал он, входя в класс, хотя все уже стояли и так. — Проверка на вшивость! — никаких эвфемизмов он не признавал. — Женщины остаются здесь.
Мужчины — слева по одному — в затылок — в физкабинет… Шаго-о-о-м марш!
Не знаю, что думали девочки, но нам именование «мужчины» нравилось и скрашивало унизительность процедуры.
Постричься надо было в течение двух недель в чебачинской парикмахерской. Мастер был один (второй — дамский), ждать приходилось часами, особенно когда приходили солдаты, которых стригли без очереди. Вообще-то их стригли — тоже под ноль — повзводно по утрам, но всегда находились те, кто тогда был в наряде или карауле.
Приходили рабочие с движка, с водокачки — их тоже надо было пропускать. А то и просто какие-то взрослые: «Мальчик, я спешу». Антон весь покрывался испариной, но молча возвращался к своему стулу, который уже успевали занять, и следующий час приходилось стоять. Юрка Гайворонский, опередив собравшегося без очереди сесть в кресло какого-то солидного дядьку, ловко перед самым его задом юркнул в него сам, когда тот, с недоуменьем обернувшись, уставился на этого мальца, ясноглазо глядя снизу, звонко бесстрашно произнёс: «Извините, но очередь моя! я тоже спешу!» Антон восхищался Юркой, но сам так не мог.
Наголо стриглось большинство клиентов, и вскоре возле кресла вырастала разномастная груда волос, которую не успевала сместь уборщица. Она всегда была навеселе, мастер на неё покрикивал: Тимофевна! Поюрчей! А где одеколон?» — «Дак кончился», — умильно глядя, отвечала благоухающая шипром Тимофевна.
Приглядевшись, в волосяной груде можно было увидеть шевелящихся насекомых, от чего становилось легче: наши мученья не напрасны.
Мученья же были велики. Тупая машинка драла невероятно, вырывая целые пряди; грязная простыня укапывалась слезьми. Я страшно завидовал братьям Шелеповым, у отца которых имелась своя машинка, но попросить постричь и меня стеснялся и только от порога смотрел, как стригут Вальку, а сам отец мне не предлагал. (Дети в Чебачьем находились вообще как бы вне этических норм — пришедший не вовремя товарищ сына мог весь обед просидеть в углу и не быть приглашённым к столу.) Завидовал я даже сыну Усти, коего мать тоже стригла сама огромными овечьими ножницами, и Шурка, пока не
обрастал, ходил, как молодой барашек после весенней стрижки — с клочковатыми волосяными уступчиками.
Было и третье кресло, но за ним стоял Соломон Борисыч, работавший только модельные стрижки.
Соломон Борисыч сорок лет проработал в Москве на Кузнецком мосту в известном салоне, где начинал ещё в мальчиках у Базиля. В Чебачинск он попал за язык.
— А что я такого сказал? Я такого ничего не сказал. Я только сказал… — он замолкал. — Базиль нас учил: клиента не только кругом обстриги, но и кругом обговори.
Я не мог этого знать, что тот из салона сразу повернёт в переулок, а потом — в те ворота — я не мог такого знать!
Было удивительно, что Соломон Борисыч наговорил только на пять лет и пять по рогам. Молчать он не умел — так прочно засели в его голове уроки парижского парикмахера.
— Можно и под полечку, и под Клеопатру! Но лучше сделаем вам коровий язык — у вас волос с висков, для зачёса, хороший. Теперь наденьте ваши очки — под волос.
Видите, какая работа? Освежить — непременно! Айн момент — только сниму пудромантель (так называлась серая пятнистая простыня, которую мастер туго, невпродых обвязывал вокруг шеи). Одеколон мускус амбре! Красная Москва. Тэжэ. Сама Жемчужина душится! Сомневаетесь? И напрасно. Я самого Михаила Ивановича обслуживал! И Андрея Андреевича. И Николая Ивановича…