Танцуйте свою жизнь. Психологические эссе о том, как вернуть себе себя - Лиля Град
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И воспоминаний про то, какими мы были бедными, но счастливыми, я очень не люблю, потому что когда ты выживаешь, у тебя отключаются те механизмы, которые позволяют быть счастливым осознанно и полноценно. Выжил – вот тебе и счастье. Все остальное – непозволительная роскошь. А это унижает еще больше. Впрочем, кому как…
Так вот, в те самые девяностые я была подростком, и было у меня зимнее пальто. Но, как я однажды почти биографично уцепила глазами у ироничной Токаревой, лучше бы его не было.
Оно было новым, да – что само по себе уже редкость по тем временам, но одновременно с тем и жалким. С дурацким цигейковым воротником, торчащим, как дохлая ворона на обледеневшей ветке. В дурацкую клетку. Дурацкого фасона. Нет, у мамы, которая где-то достала (тоже глагол в искаженном временем значении) его, был хороший вкус. Вкус был, а вот пальто нормального не было. А если и было где, то не было денег.
Я возненавидела его сразу и предпочитала мерзнуть в старенькой, но довольно стильной осенней курточке, чем в этой тяжеленной образине. Тихонько одевалась в прихожей и незаметно выныривала из дома, пока никто не видел.
Но однажды мама выцепила меня прямо на улице в минус двадцать семь. Вечером долго говорила со мной про мои два воспаления легких и хронические простуды, укоряла за то, что вот другие и такому были бы рады, только нет у них, а я тут носом ворочу, а под конец просто села в кухне на хлипкую табуретку и расплакалась.
И если первые два пункта я вполне спокойно могла бы пропустить мимо ушей, то последний стукнул сразу. Этого я не потянула – видеть плачущую маму, которая и без того выбилась из сил с постоянными задержками зарплаты, пустыми магазинами, беспросветностью… Мучительный стыд захлестнул меня. Утром я надела пальто и спокойно, не торопясь вышла из дома.
Я носила его долго. Ровно столько, сколько прошло до того момента, пока не появилась возможность приобрести что-то более достойное. Ни разу больше я не затронула эту тему. Вообще молчала, не высказывая никакой неприязни к своей нелепой одежке, уродующей меня. Но так никогда и не полюбила его. Не приняла себя в нем. Не испытала ни секунды удовольствия.
Мне просто было стыдно перед мамой. Я не знала тогда, что любовь и принятие из стыда не рождаются, сколько ни пытайся.
Я вспоминаю то свое собственноручно отнесенное потом на помойку пальто каждый раз, когда слышу, как люди стыдят и винят самих себя или кого-то из своих близких, думая, что это заставит их измениться или сделать то, чего они не хотят. Да, иногда это срабатывает в последнем пункте – заставить себя или кого угодно можно, если очень сильно надавить на чувство вины или чувство стыда.
Но вот измениться – нет, никогда. Еще никто никого не полюбил и не принял, стыдясь не сделать этого. Принудил выбрать, принудил остаться, принудил носить… Но не принял и не полюбил, сколько бы ни уговаривал себя, сколько бы ни доказывал.
Любовь. Дружбу. Призвание. Подлинную близость. Интерес. Любимую профессию. И даже пальто. Все это выбирают и создают исключительно добровольно.
Да, иногда мы делаем выбор, исходя из благородства, из жалости, из нежелания причинить боль другим людям, все из того же чувства стыда и вины – но при полном понимании, что это не настоящее, не добровольное, не любимое…
Я открываю гардероб, в котором, наверное, слишком много теперь пальто: награда за прошлое. Но нет среди них ни одного, которого я не выбрала бы при полном своем желании и восхищении. Такого «пальто» нет больше в моей жизни. Ни среди вещей. Ни среди людей. Ни среди обстоятельств. И надеюсь, что не будет…
* * *
Защемили с утра детские фрагменты. Бежим с мамой из кино. Мороз такой, каких сейчас не бывает. Ей, как сейчас удивляюсь, всего тридцать четыре, мне – девять. Я засовываю ладошку в мамин рукав и подбираюсь к нежной теплой коже запястья – моего любимого места. До сих пор люблю гладить ее здесь, ощущая, как затаившаяся где-то детская незащищенность утоляет свой робкий голод.
Залетаем в кафетерий универмага и покупаем здоровый ломоть коврижки. Было такое советское лакомство из разноцветных коржей, промазанных вязким джемом и посыпанных корицей. Съела бы сейчас хоть кусочек… Снова выбегаем на мороз.
– Скоро будем дома, – стучит зубами мама.
– А вот когда-нибудь я увижу страну, в которой не бывает скользких дорожек, – шмыгаю я, падая именно на такой.
Мама поднимает меня и вдруг говорит:
– Конечно, увидишь, если захочешь. Только знаешь что? До этого еще далеко, а вот сегодня у нас есть горячий суп, горячий чай с коврижкой, твои новые вязаные тапки с зеленым помпоном, книга, которую мы будем читать вслух, и шарики, которые тебе подарили.
– Ну и что? – таращусь на нее я, ничего не понимая.
– Я перечисляю то, чему мы можем порадоваться прямо сегодня, без отсрочек. Поверь мне, ты не обрадуешься никакой стране безо льда, если будешь считать счастьем только ее. А остальное время куда денешь? Дни будешь на календариках зачеркивать, подгоняя жизнь, вместо того чтобы жить ею? Побежали греть суп и радоваться.
Я умею, мама. По счастью, умею. Умею радоваться тому, что есть прямо сегодня. Пью вот чай с конфетой за шесть минут до входа пациента, пишу эти строки и радуюсь. Вспоминаю губы, которые целовали меня с утра так, что я едва не опоздала, – и радуюсь. Жду девочку, панические атаки которой мы услали в космос, – и радуюсь. Знаю, что ты, мама, есть у меня, – и радуюсь.
Не ждите большого счастья, стоя в жестких ботинках на незамеченном маленьком счастье каждого дня, дорогие мои.
* * *
Моя мама всегда была и остается по сей день удивительно свободным человеком. Ей чужды предрассудки, стереотипы, ханжество, стыдливое замалчивание существующего, но отрицаемого. Даже в раннем детстве я могла поговорить с ней о чем угодно и получить по-настоящему хороший ответ, а не отсылание меня подальше с дремучими установками «вырастешь – узнаешь» или «мала еще спрашивать». Она же передала мне свою глубокую любовь к книгам и способность различать оттенки жизни вместо топорного деления ее на черное и белое.
Но когда однажды я сделала комплимент ее раскрепощенности, она расхохоталась и сказала:
– Это я раскрепощенная? Я сейчас расскажу тебе, какой зашоренной советской девушкой я была когда-то. И как поняла, что я зашоренная советская девушка.
И она рассказала мне историю своей туристической поездки в Карелию, в конце семидесятых, еще до моего рождения.
– Мы приехали смотреть Кижи. Разгар июля, полыхало так, что земля плавилась. А мы, вся группа, упакованы в синтетические платья, превращающие наши тела в заложники этих непродуваемых скафандров. В тяжелой обуви, при парадных прическах, густо надушены. У мужчин, молодых совсем, наглухо застегнутые рубашки, брюки, ботинки. Мало кто тогда позволял себе одеваться так, как было действительно удобно, да и не было ничего особо.
Мы парились, но послушно следовали за дамой-экскурсоводом, которая неутомимо, академическим голосом чеканила свою заученную, абсолютно лишенную живых нот речь. Потом нас все-таки отпустили погулять, и мы устремились к воде. Купаться не было и мысли – все та же зашоренность, и о купальниках никто не подумал.