Четвертый звонок - Марианна Гончарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, такой прославленной в школе личности, из-за которой произошел раскол во взглядах не только на литературу в университете, но и на воспитание в нашей семье между мамой и папой — пороть меня или не пороть за инакомыслие, — такой подозрительной особе, конечно, нельзя было ставить «четыре» или «три» по математике, потому что мало ли что я могла бы написать потом и куда, в какое общество глумливо включить и самого Владимира Ивановича. И когда однажды мы, Владимир Иванович и я, столкнулись в парадном при ежевечернем ритуальном выносе мусора, то тут же подписали конвенцию, а проще говоря, по-тихому договорились, что он мне — «пять» по математике в аттестат, а я не буду называть в своих сочинениях его фамилии, а в виде бонуса не буду подходить к роялю после телевизионной информационной программы «Время», а тем более петь. Потому что однажды, когда я пела арию Оксаны из оперы Петра Ильича Чайковского «Черевички» в пол-одиннадцатого вечера, у Владимира Ивановича раскололась пополам громадная дорогущая хрустальная ладья, прямо на столе. И все они: Владимир Иванович, жена его, директор плодоконсервной фабрики, Вероника и дочь Инна, такая красавица, как не знаю кто — они все пережили жуткий стресс.
— «У твоей ли дочки новая сорочка. Узо-оорами шита у твоей ли до-очки… — голосила я оглушительно и вдохновенно. В ванной. — …Косы перевиты шелковою ле-е-нтой, а на белой ше-е-е золото-мони-исто…»
Я вообще-то везде могу петь. Я мечтала стать большой толстой оперной дивой. Чтоб боками сдвигать колонны, когда выходишь на сцену, чтоб кушать что попало на ночь, причем для дела. Чтоб все мои начальники строго меня спрашивали:
«Поела ли ты на ночь? Вкусной калорийной еды, хотя бы вареников с картошкой, чтоб быть потолще?!»
Я бы и в жизни пела бы и пела, в автобусе, в очереди, в роддоме, на рынке, на железнодорожном вокзале. На вокзале особенно, там ведь такая акустика. Вот пела бы по железнодорожным вокзалам. Это были бы триумфальные гастроли… В аэропорту тоже можно… Да, пела бы и пела. Если бы только была уверена, что окружающий народ не вызовет скорую психиатрическую помощь.
Хотя… Вообще-то я трусиха, и если уж делать карьеру певицы, то я бы выбрала хор. Да, я бы пела в хоре. А в хоре, если уж очень боишься, можно же вообще не петь — так, вышла, спряталась за чужими спинами и широко разеваешь рот…
Представляете, если, например, в «Хованщине» трусихой в хоре была бы не одна я, а… все… Или почти все — кроме одного кого-нибудь… Н-да…
Но петь-то можно и не на сцене, правда?
В соседней с нашим домом аптеке работала женщина-провизор — большая, могучая, такая красивая, на двух крепких ногах. Спросишь капли от насморка. А она в ответ поет:
— Капли от на-а-сморка. Сейчас-сейча-ас. Сей-час!!! Сорок пять копе-е-е-ек!
Честное слово, я не вру! И я стала туда заходить по поводу и без повода, слушать, как она посетителям поет. И тихонько ей подпевать. В терцию, кварту, в унисон или как попадет. Как когда.
— Бальзам Шостако-о-вского. Сейчас-сейча-ас. Сей-час!
— Средство от поно-о-о-са… — тщательно выводили мы с ней вдвоем, ласково и понимающе поглядывая друг на друга. — Три раза в де-е-ень…
А потом случилось неожиданное — ей сделал предложение один англичанин, такой милый, интеллигентный. Он приходил в аптеку и просто ею любовался, как она грациозно, переваливаясь с одной толстой ноги на другую такую же, двигается там у себя в аптеке за стеклянной перегородкой. Он приходил, замирал и часами стоял. Стоял и любовался. Она сначала его боялась, думала, что это наркоман какой-то, а потом поняла, что это же она ему просто нравится… Такой приятный человек оказался. Толстый тоже, увалень, лысый, ну очень обаятельный, с хорошей улыбкой. Ах да! И со слуховым аппаратом… И она уехала, живет сейчас в Вуллере, не знаю, поет, нет, не знаю… Наверняка поет, это же навсегда…
Так что музыка гораздо правдивее слов. Но в нашем городе не было оперного театра. В музыкальной школе мы, конечно, пели на уроках музыкальной литературы. И нет чтоб хор цыган из «Трубадура» как грянуть вместе, чтоб стекла звенели в окнах: «Кто укра-а-сит жизнь цыгана? Ла зингарелла!» Нет. Нам совсем не давал оторваться как следует, душу отвести Борис Степанович, наш преподаватель.
Кислыми голосками напевали мы тихотихо:
— «Я к вам пишу-у-у-у… Чего же б-о-оле…»
В Черновцах, повторюсь, не было оперного театра, но был любительский… Театр этот оказался так знаменит, что в нем частенько пели профессиональные певцы и приглашение даже считали честью, потому что приглашали не всех.
В то время, о котором пойдет речь, когда я была молода и довольно симпатична — так считала моя мама, — я ловила молодых людей на бабочку. Прекрасное занятие, скажу я вам, прекрасное. У меня была изящная брошь в виде бабочки из венецианских кружев, которую мне в подарок на шестнадцатилетие прислал мальчик-болгарин Олег. Его мама так любила русскую культуру, что назвала дочь Аксиньей в честь Аксиньи из «Тихого Дона», а сына — Олегом в честь вещего Олега, князя. Мамы наши где-то отдыхали вместе и заочно познакомили нас, своих детей. Князь немедленно запал на мою фотографию, изъятую его мамой из походного блокнотика моей мамы, и прислал свой портрет, где он, коротенький, упитанный, с круглым животом и пышными кудрями, стоял, аппетитно обнюхивая какой-то живописный куст с мелкими цветами… Наверное, думал, вот какой я тут весь в кудрях херувим, она посмотрит на меня, такого гладкого, толстенного красавца, — и все! Он и прислал мне коробочку с драгоценной бабочкой, на коробочке вязью было написано: «Винаги с теб», что означало: «Всегда с тобой». Сестра моя Лина кивнула головой и констатировала:
— Все понятно. Втрескался… — Сказала и нацепила мне бабочку на предплечье.
— Так не носят, — возразила я.
— А придется, — с угрозой сообщила сестра, как о решенном деле, — так интересней…
«Так интересней» — это для меня неоспоримый аргумент!
Кстати, с вещим Олегом я дружить не стала. Потому что на вопрос «Любишь ли ты оперу, как люблю ее я?» Олег авиапочтой немедленно прислал короткое письмо: «Терпет оперу нимагу!»
И кто его заставлял терпеть?.. Словом, с Олегом нетерпеливым я не подружилась, но бабочка на память осталась.
Сестра моя оказалась права. На эту бабочку стали ловиться молодые люди. К тому времени я уже сформировалась в миловидную — так считала мама, — довольно миловидную, но долговязую и угловатую девушку.
— Ой, девушка, девушка, у вас бабочка на плече!
— Это брошь…
— А-а-а… А почему вы ее носите на рукаве? — А где?
— На… Ну, на этом самом… На этой… На… — Она сама села…
— А-ха-ха! Смешно… А что вы делаете сегодня вечером?
И главное, сестра меня все время умоляла, чтобы я не спрашивала про оперу на первом же свидании. Я старалась — крепилась изо всех сил, но потом, особенно после глотка шампанского, или если красивый закат там, или если мальчик был очень уж мне мил, меня прорывало, и я начинала делиться, какое изысканнейшее действо — опера. Вот представьте, говорила я молодому человеку, героя убивают, так? Мальчик послушно кивал: так. Уже выстрелили в него из старинного ружья — ба-бах! — так? Мальчик опять опасливо кивал. А он, этот герой убиенный, стоит и поет, и поет, и поет отчаянно… Ну потом уже, конечно, падает. Но слушатель переполняется наслаждением. И от красоты музыки, и от силы голоса нежного, и от звука дивного, совершенного последнего затихающего «а-аа-а-а…».