Василий Сталин. Письма из зоны - Станислав Грибанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я повела о ней, чтобы объяснить Вам, что Вы вдруг возродили в душе такое же чистое чувство, какое испытывала я рядом с нею… Когда я читала «Владимирские проселки» и «Каплю росы», что-то открывалось во мне самой такое, о чем я не то чтобы позабыла, но отодвинула куда-то в дальний ящик души, такое, что перестало во мне блестеть, сверкать и радовать. И это была любовь к тому, что существует здесь, рядом, вокруг меня, — не надо колесить по свету, надо только пошире открыть свои глаза и жадными глотками пить и пить родной воздух.
Ах, Вы, голубчик мой дорогой!
Вот я знаю теперь, что обязательно выполню свое давнее, заветное желание — проеду с сыном (ему уже 16 лет) по Волге, посмотрю старые русские города. Так давно этого хотелось, но не было какого-то внутреннего толчка, а теперь он есть. Есть у меня много хороших друзей и во Владивостоке, и на Урале, и в Калининграде, — зовут, приезжай, посмотри, а мне все чего-то лень и неохота. А сейчас так захотелось посмотреть свою страну от края до края, так стало интересно и так стыдно, что ничегошеньки еще не видела.
К туризму в автобусах и к галопом по Европам у меня давнее отвращение. Я бы с радостью пожила месяц во Франции, Англии, Италии, побродила бы по улицам так, как хочется, — но вид наших советских туристов, запихнутых в автобус и озирающих таким путем «запад», мне отвратителен. И московских снобов, посмотревших таким способом уже не одну страну и даже имеющих кое-какие скудные суждения о «жизни в Швеции» или о «жизни в Париже», — не переношу. И стихи Евтушенки о Париже, о парижском рынке и т. д. считаю позором для поэта. Такое можно сочинять, сидючи за своим столом в городе Москве, посмотрев предварительно хронику о Париже и почитав Золя. Это поверхностное, наносное западничество хуже всякого славянофильства, и несет от него за версту провинциальностью и допотопными реверансами перед каждым французским парикмахером.
Вы, я надеюсь, понимаете меня, милый Владимир Алексеич. Я не против путешествий, связей, контактов и всего такого, я только за то, чтобы не терять своего лица и не забывать вкуса и запаха родного своего ветра в поле. Я за то, чтобы писатели не были дачниками в той деревне, где живет наш народ. Я за то, чтобы, исколесив Европу, Америку и Восток во всех направлениях, поэт сказал бы о своей России: «…мне избы серые твои, твои мне песни ветровые, как слезы первые любви…». Я за то, чтобы поэты говорили на трех-четырех европейских языках (как Пушкин, как Толстой, как Тургенев), но чтобы милую называли бы «любонька моя, голубонька, а не — «киса».
Простите мне, ради Бога, весь этот сумбур, но мне сейчас уже трудно остановиться и трудно следовать какой-нибудь логике…
А вы, мне кажется, могли бы писать великолепную прозу о вещах серьезных и больших, таких, как война, как любовь. Вы могли бы чудесно писать о любви, потому что у Вас есть чисто русское целомудрие, сложившееся и в русской классической литературе, целомудрие, с каким писали о любви Тургенев, Толстой, Чехов. В Вас (я разумею Ваше творчество) вообще очень много света, тепла и того глубокого душевного здоровья, которое составляет живую душу и нашей народной жизни и нашего лучшего, что создано в искусстве… В Вас очень много неподдельной искренности и чистоты в вещах больших, серьезных и главных. Снобов это раздражает более всего, так как раз этого им самим недостает, и они ополчаются на то, например, что человек любит свою родную деревню, стога сена, луг, маленькую речушку. Им кажется, что это — поза, выдумка, «идейное притворство» и всякое такое, — наплюйте, голубчик, «идите своей дорогой, и пусть люди говорят, что угодно»…
Лев Толстой писал о Пьере Безухове (а может быть, и об Андрее): «И в душе его что-то мягко распустилось». Такое ощущение было у меня после прочтения Ваших повестей. Что-то распустилось, размякло, отошло, отлегло. Какие-то засохшие слезы отогрелись и пролились. Засияли белоснежные облака в небе, и простейшие вещи стали прекрасными.
И что-то окрепло в душе. Какие-то сухие листья отлетели. Какие-то слова перестали трогать душу, и раскрылась их холодность и бездушие, надуманность и поза. Душа потянулась к искреннему, здоровому, безыскусному. И великой, недосягаемой правдой снова встал передо мною простой человек, мудрый, чистый, сильный духом, тот, кем держалась, держится и будет держаться наша любимая Россия. Тот человек, что полетел в Космос, и сделав это, — не сказал ни единой цветастой фразы, не сделал ни оного неделикатного жеста»…
В конце письма стояла подпись: «Аллилуева Светлана Иосифовна».
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день да карточки по Марксу молодой жены ученого химика! К слову, Юрий Андреевич в конце 50-х годов был уже ректором Ростовского университета. А Лобанов от редакции газеты «Литература и жизнь» приезжал в Ростов на собрание местных писателей — перед Учредительным съездом Союза писателей России. К тому времени Жданов отписал против Михаила Петровича статью и передал ее в ЦК партии. «Я дивился, читая его статью, сколько, оказывается, в этом скромном на вид человеке идеологической агрессивности, — вспоминает о Юрии Жданове известный общественный деятель, писатель и публицист. — Ведь сам химик, а поучает, как непогрешимый философ. Разносил меня за бесклассовость, славянофильство. Запомнилась энергичная тирада, что-то вроде этого: «довольно с России всяких идеалистических призраков, наша философия основывается не на откровениях и прозрениях, а на рационалистическом познании законов общественного развития…»
Михаил Петрович пишет о встречах с сыном и другого политического деятеля, кандидата в члены Политбюро А. С. Щербакова — Константином. «Через руки его как редактора отдела литературы «Комсомольской правды» прошли мои статьи в этой газете в 1965–1967 годах. Тогда еще не бросалась в глаза мое «почвенничество», и Щербаков не только охотно печатал меня, но и защищал от критики… Отношение ко мне Щербакова и всей газеты резко изменилось, когда отчетливо выявилось мое «русское направление»…
Знаменателен путь детей выдающихся политических деятелей. Оба отца — и Андрей Александрович Жданов, и Александр Сергеевич Щербаков — были государственниками, патриотами. Не случайно до сих пор они вызывают ненависть либеральной интеллигенции… И вот их дети. Юрий Жданов, — как и «либеральные шестидесятники» — нетерпимый к русскому национальному самосознанию. Константин Щербаков — всегда целиком в их (как писали русские классики — «ихнем») лагере, что и подтвердил своим усердным служением «демократам» в функции первого заместителя министра культуры России».
Путь детей политических деятелей Кремля с переходом от обещанного Хрущевым «комунизьма» в 1980 году к светлому будущему с Чубайсом и Абрамовичем, действительно, знаменателен. Вон Никитин младший сынок Сережа гражданином Соединенных Штатов Америки стал, служит ей — присягу на верность давал. В день принятия той присяги, желая как-то проявить свои верноподданнические чувства, новоявленный американец Серж Крушчофф обещал освещавшим «событие» журналистам сюрприз. И вот, взволнованный после присяги, объявляет, что его родный батюшка под сводами здания ООН, когда грозился показать Штатам «кузькину мать», стучал по столу ботинком… американского производства! Все американцы, конечно, рыдали в патриотическом-то порыве. А работники экспериментального производственного комбината Министерства обороны СССР, узнав о том событии, только руками разводили да вспоминали, как широкопятому Никите готовили те «знаменитые» штиблеты у них в цеху…