Вечеринка - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Записывая телефон, он запомнил его наизусть. Взглянул один раз и запомнил.
В театре Фоменко шел спектакль «Три сестры». Было почти темно, на сцене тушили пожар, и одна из актрис куталась в черный деревенский платок. На Вере было что-то серебристое, нарядное, а накрашенные ресницы так сильно изменили ее лицо, что в первую минуту он даже не узнал ее. Сидеть в этом зале так близко от тела, которое утром он видел в купальнике, вдыхать кисловатую терпкость духов и чувствовать, что через пару часов им нужно куда-то пойти и где-то остаться вдвоем, – все это пугало его. Но вместе с испугом росло нетерпение. Громкие голоса актеров раздражали. Вообще каждый звук раздражал.
Занавес наконец задвинулся, три сестры с грустными и усталыми лицами кутались в свои вязаные платки и кланялись низко, подчеркивая, что они служат публике, хотя и слегка презирают ее.
Они вышли на улицу. Был вечер, но полная темнота еще не наступила, и город светился огнями в густых, слегка влажных, сиреневых сумерках. Уличные фонари ярко подсвечивали траву и деревья на бульваре, листва на которых от этого света казалась почти металлической. Сергей поднял руку, машина какая-то остановилась.
Высунулся парень:
– Далеко ехать?
– Мы едем к тебе, – понизив голос, сказал Сергей, стараясь заглянуть ей в глаза. – Потому что я живу у брата. Говори адрес.
– Мосфильмовская, 18, – сказала она.
– Садитесь. – И парень боднул головой темный воздух. – Подходит.
В машине Сергей сразу обнял ее за плечи. Она не отодвинулась, не сбросила его руку. Оба смотрели вперед и молчали.
– Вот здесь, – сказала она водителю.
Вышли из машины, дом был пятиэтажным, без лифта. Она жила на пятом этаже. Пока поднимались, он не удержался и опять сильно обнял ее.
– Почти пришли, – сказала она, задохнувшись.
В постели Сергей сразу понял, чего он боялся. Того, что она, ее тело, дыхание, движения будут похожи на Ленины. Но Лена исчезла. Она была веточкой, которую ветер сломал так, как ветер обычно ломает деревья. А части разломанного существа, наверное, так и лежат у метро, где та же старуха в песцовой ушанке торгует мороженым.
А эта была взрослой, сильной. Она приникала к нему с такой жадностью, с таким откровенным и чутким бесстрашием, что все обновлялось внутри. Стучало в ушах, билось сердце, хотелось кричать во весь голос, стонать и смеяться. Такой сумасшедшей животной свободы он раньше не знал. И тело впервые горело, как будто упало в огонь, дикий мощный огонь, в котором не страшно, не больно, а весело.
Потом он заснул, провалился куда-то, в какое-то мягкое прелое сено, которое пахло духами и солнцем. На рассвете, когда за окнами начала переливаться листва на деревьях, он хрипло спросил:
– Прости, ты не замужем? И что, не была никогда?
– Я была, – сказала она так же хрипло и тихо. – Ребенок был, сын. Умер через неделю. Родился до срока. И я развелась.
– И ты развелась? Почему?
Тени, которые проступили утром под ее глазами, вызвали в нем неожиданное умиление. Так умиляла какая-нибудь мелочь в лице Одри, вроде веснушек на переносице или подсохшей болячки на губе.
– Муж ни в чем не был виноват. Но если бы мы остались вместе, я бы не пережила… Не потому даже, что муж, конечно, не мучился его смертью так, как я, а потому, что… Нет, я не могу объяснить.
– Да я понимаю, – сказал он.
– Совсем не могу объяснить, – вздохнула она. – Не могу объяснить.
– Когда на работу тебе? – спросил он.
Вчера в антракте она сказала ему, что работает куратором в музее изобразительных искусств на Волхонке.
– Я могу позвонить и сказать, что заболела. Но врать не хотелось бы. Мало ли что… Тебе ведь, наверное, нужно домой?
И от того, что она так мягко и грустно, словно заранее согласившись на то, что они все равно скоро расстанутся, напомнила, что ему пора уходить, у Сергея заныло в груди.
– Да здесь-то могу к тебе хоть переехать, – сказал он неловко. – А дома, в Нью-Йорке, там двое детей…
Она опустила глаза.
– Ты даже не думай. Иди и забудь. Когда я тебя пригласила в театр, мне просто хотелось еще раз увидеться.
Он вдруг почему-то вздохнул с облегчением. Взглянул на нее и отправился в душ. В коридоре висело большое зеркало, отразившее его с головы до пят. И дикая мысль, что ведь через неделю, когда, оторвавшийся от Адрианы, он тоже пойдет сразу в душ, и их зеркало, большое старинное зеркало в спальне – подарок родителей Тома, – поймает его наготу, вызвала отвращение. Он задержался в душе дольше, чем нужно, долго не смывал с себя мыльную пену, долго вытирался и причесывался, потому что отвращение не только не проходило, но с каждой секундой усиливалось. Гадок и ничтожен был, прежде всего, он сам, но и Вера была виновата, что он так ничтожен, и даже жена на другом конце свете несла на себе часть их общей вины.
Вернувшись из ванной, он не увидел Веру ни в спальне, ни в смежной столовой, ни в кухне. На балконе, уже вовсю залитом светом, ее тоже не было. Значит, она догадалась, каково ему сейчас, и освободила его прежде, чем он успел объяснить ей, что больше не стоит встречаться. Да и как бы он это объяснил? Опять говорить, что там двое детей? Но именно их не хотелось касаться. Дети – это не козырь, а вся его жизнь, сердцевина ее, и лишний раз их выставлять он не станет. Она – удивительная, эта Вера. Какая-то чуткость в ней есть ко всему. Оставила мужа сама. И за что? За то, что не разделил ее горя. Но ведь мужики все не так понимают. Им нужно сначала привыкнуть к ребенку, потому уж, конечно… И то ведь не все. Не все и не сразу. Таких, как Максим, вообще не бывает. Но женщинам это отнюдь не мешает. А ей помешало. И эта вот ночь… Что, собственно, произошло? Молодые свободные люди (в Москве он считал себя тоже свободным!) сходили в театр, потом переспали. Кому они сделали больно? И разве же это измена жене?
«Измена, – сказал он себе и напрягся, стараясь понять, что такое измена. – Когда ты кого-то действительно любишь в ущерб и жене, и семье. Это тайная жизнь. Тогда и жена твоя будет страдать, ведь женщины чувствуют, что не нужны. Не дай Бог, чтобы Адриана узнала! Она ведь не станет терпеть ни секунды. – Его передернуло. – И все-таки как хорошо! Какой был чудесный рассвет. А я уже спал. Просыпался, и спал. И губы какие! Да, как хорошо…»
Волевым усилием он заставил себя не думать больше о прошедшей ночи. С прощальной нежностью взглянул последний раз на застеленную постель (она успела даже постель застелить!), увидел серый халатик, тапочки, застывшие на ковре с покорным выражением, и, прошагав к двери, открыл ее, стремительно сбежал вниз по лестнице.
Ему не хотелось делиться с братом. Но брат все равно, наверное, спросит, почему он не ночевал дома. Лучше рассказать самому. Максим ни о чем не спросил. Они завтракали и говорили о какой-то чепухе. Потом брат сообщил, что поставил Марине ультиматум: если она сегодня не решит, что делать с беременностью, он ее больше не хочет видеть. Вещи соберет в чемодан и выставит этот чемодан за дверь. Пусть приходит и забирает.