Очень сильный пол - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плотников смотрел на него со знаменитой своей полуулыбкой – веселыми глазами, но со скорбными скульптурными складками у рта. Ну Пол Ньюман – и все! А что прокатиться хочет просто за развлечением на халяву – и не скрывает. Эх, Федор Владимирович, Федя, столп вы нашей молодой демократии, легенда диссидентства…
– Поедем, конечно, – он покрутился в кресле, достал сигареты, не «мальборо», понятно, но все же «винстон», глянул вопросительно, директор с готовностью кивнул, мол, конечно, можно, курите, и даже зажигалку по столу придвинул, и пепельницу, – поеду с удовольствием, Федор Владимирович, я в Дании не был… Но…
– А чего «но»? – Плотников уже не улыбался, и даже интерес к собеседнику, очевидно, утратил, снова поглядывая на важную бумагу. Вопрос с сотрудником был решен, а рабочий день уже начинался. – Какое «но»? Все-таки волнуетесь, где после Дании работать будете? Так не волнуйтесь. Мне неделю назад предложили на Российскую Академию Структурных Проблем пойти. Считайте, что вас стол уже там ждет. Вы сколько у нас получали? Две? Ну, там, думаю, будет побольше…
– Спасибо, конечно. – Он продолжал мямлить, курил и чувствовал, что уже начинает раздражать начальство затягиванием разговора, но сказать надо было обязательно, потому что в Дании, а после приезда тем более, может оказаться поздно, места в этой блатной Академии расхватают старые дружки и новые союзники Феди.
– Конечно, за предложение спасибо, Федор Владимирович, я с удовольствием… Но есть еще тут, понимаете, кое-кто из сотрудников, с кем я связан… по темам и вообще… хотелось бы как-то помочь, если будет, конечно, возможность… я понимаю, но…
– Кто? – Плотников спросил резко, уже не поднимая головы от чтения и опять раскуривая, третью за пятнадцать минут, трубку, сколько ж у него только на «амфору» уходит, да и не мальчик уже – так садить… – Кто именно?
– Ну… вот, например… – Он уже совсем стал глотать слова, но тут Плотников поднял на него глаза, и опять эти голубые яркие глаза оказались бандитски веселыми, и он почувствовал, что может сказать прямо, как младший сообщник, – …она ведь специалист первоклассный и будет очень полезна, и уже имя сделала, а я берусь ей помочь тему сформулировать… в общем…
– В общем, берем вашего специалиста. – Все же Плотников был хорош: не подмигнул, не выделил «вашего», даже глаза погасил и снова ткнулся в бумаги. – Берем. И для дела действительно будет польза, она баба толковая. Все? Давайте, скажите Вале, чтобы оформляла вас, а увидите Вельтмана и Кравцова – пошлите ко мне. Пока.
Днем они ехали в метро и, как всегда по дороге к нему, длинно и ожесточенно ссорились. Она упрекала его, что согласился на эту дрянную, холуйскую – так и сказала, «холуйскую» – датскую поездку, он пытался сначала отвечать спокойно и щадя, потом все же не утерпел: «Да срал я на эту Данию! Да если б… если бы я не согласился, как бы я с ним насчет тебя заговорил? Ты, между прочим, еще месяц назад в Барселону оформилась, тоже коллоквиум тот еще, да и не по твоей теме, но ведь не отказалась же, чтобы нам на неделю не разлучаться?» Она побелела, заговорила тихо, и он услышал уже настоящую ненависть в этих тихих словах: «Знаешь же, зачем я согласилась! Знаешь же, что я из дома бегу, чтобы не сорваться… Из-за тебя же… А ты, значит, за меня ходатайствуешь? Ну, спасибо. Счет приготовил? Оплатить?» На это он уже и ответить не смог, задохнулся. Замолчали до самой «Преображенки». Там он взял ее на перроне за плечи, повернул к себе: «Ну успокойся…» – «Я спокойна». – «Успокойся, успокойся… я тебя люблю, ты же знаешь… Ты бываешь несправедлива… И очень обижаешь. Ну какой же из меня холуй? Ты же сама все понимаешь… Съезжу я, потом ты, потом вернемся, и все будет нормально, будем вместе, снова будем ходить по одному коридору в этой идиотской Академии, все будет нормально, моя любимая, моя маленькая…»
В прихожей они постояли немного, глядя друг на друга молча. Собака суетилась вокруг них, часто перебирая кривыми крепкими ногами, с усилием задирая на расстроенных друзей длинную грустную рожу, наконец не выдержала: потопала в комнату, влезла на диван с так и не убранной постелью и улеглась, вытянувшись длинным рыжим телом по краю измятой простыни, приглашая последовать откровенному ее примеру. И они засмеялись, и прямо в прихожей она стала стягивать узкую юбку через туфли, и ушла в ванную в темных колготках и широкой, вроде мужской рубашки, черной блузке, и он спешил, почему-то стоя сдирая джинсы и носки, отстегивая царапающиеся часы, и когда она вышла, уже был готов, и собака, как обычно, реагировала на каждый ее стон тихим взвизгом, они уже привыкли к этой амур а труа, и была секунда, когда он, изогнувшись, оглянулся и увидел, что она гладит таксу, прижимая ее к чуть свалившейся вбок груди, гладит, гладит, но тут он отвернулся и снова увидел перед собой ее ноги, пальцы, сведенные, будто судорогой, тонкую голубую сетку сосудов на внутренней стороне бедра, коротко, к лету, остриженные рыжевато-русые волосы, почувствовал становящийся все резче запах, почувствовал, как все жестче смыкаются на нем ее губы – и, подброшенный ее и своей одновременной спазмой, закрыв глаза, оскалившись, теряя сознание, но осторожно, чтобы не задеть собаку, упал рядом, перевернулся на спину и прикрыл лицо согнутой в локте рукой.
Когда-нибудь собака умрет, подумал он, тогда и мне придет черед. Лучше всего было бы умереть вот так. Но это бессовестно. У нее будут жуткие неприятности, да к тому же и описано у какого-то из модных, так что пошлость, поэтому хорошо бы умереть после ее очередного ухода, отпустить одну, отговорившись чем-нибудь, чтобы не провожать до метро, потом обязательно одеться, убрать постель, достать бутылку, хорошо бы Jack Daniels, он берет круче всего, налить, повалившись опять на диван, выпить глотком, налить сразу снова… и так, пока не разлетится в куски задняя стенка, перед этим будет сильный испуг, но надо его преодолеть, и выпить еще, и успеть поставить на пол бутылку, а остаток в стакане выльется на лицо и грудь, найдут дня через три, но это все же будет лучше, чем от цирроза в Боткинской…
В этот раз он проводил ее до пересадки в центре. Они стояли на эскалаторе обнявшись, вдруг она начала белеть, глаза застыли, он оглянулся, проследив ее взгляд, и на встречном эскалаторе увидал человека с сильно выраженным татарским типом лица, скуластого, ярко-кареглазого, с длинными по старой моде висячими усами.
Это был ее муж.
Три года назад, еще в самом начале, он допрашивал ее: «Ну что, что тебя с ним связывает? Почему он так подчинил тебя, так влияет на тебя до сих пор? Ведь уже ясно, ничего не представляет собой, одна имитация всего – и значительности, и таланта, и силы, все ушло, если и было когда-то… В чем же дело?» Она молчала, начинала тихо плакать, однажды наконец ответила: «Не знаю… он очень плохой, очень, а я покоряюсь плохому, у меня тяга… не знаю, наверное, поэтому…»
Теперь на эскалаторе она стояла совершенно белая, косо закусив все еще по-молодому гладкую губу… Доехали до верха, протиснулись по переходу, он вместе с ней сел в ее поезд – и она наконец заговорила. «Когда выяснилось, – голос ее прервался, она прокашлялась, – когда стало окончательно ясно, что детей нет из-за него, я пообещала ему… поклялась даже, что никогда не уйду. Вот в чем все дело, все его влияние: он мой обет…»