Последний властитель Крыма - Игорь Воеводин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да вы не тушуйтесь, господа, – чуть улыбнувшись, сказал Слащов, я на минутку, пока авто мое починят…
Странная была его улыбка: бескровные, чуть раздвинувшиеся губы обнажили зубы, и тут же потухла улыбка, и гримаса какой-то внутренней, застарелой боли сменила ее, и генерал, как нахохлившаяся птица, ушел в себя, втянув голову в плечи.
Всем в хате стало тесно, повисла тишина, хозяйка старалась не шуметь, раздувая самовар, офицеры придумывали повод, чтобы исчезнуть, и лишь два казака за спиной генерала чувствовали себя относительно спокойно, но их взгляды из-под лохматых папах ясно говорили, что они зарежут и черта, если их любимому генералу будет угрожать хоть малейшая опасность.
Слащов сидел молча, глядя в скатерть с петухами, и не отреагировал, когда Арсеньев, прокашлявшись, спросил вполголоса:
– Ваше Высокопревосходительство, разрешите выйти в батарею?
Урядник глазами показал на дверь, и офицеры, как нашкодившие щенки, вырвались наружу, где в пыли молоденький шофер в английском френче возился у машин да конвойная сотня донцов, спешившись, перекуривала.
– Принесла нелегкая командующего, – сказал Арсеньев. – И надо ему было поломаться у нашей хаты!
– Да ладно вам, – улыбнулся Серебряный. – Не отобьет он вашу красавицу…
Арсеньев вскинулся, но тут подошел Ла Форе.
– Господа! Не желаете познакомиться с большевичком? Комиссара поймали, да немалого, с золотыми часами.
Артиллеристы и адъютант подошли к группе казачьих офицеров. Чуть поодаль, у самого автомобиля, стоял комиссар, весь в черной коже, но золотых часов и золотого же портсигара при нем уже не было.
Молодой подъесаул удивлялся:
– Почему среди убитых нет обезглавленных? Можно ли, господа, одним ударом отсечь голову? Видишь иногда прекрасные удары – череп рассечен наискось, а вот отрубленных голов не видал.
Старший офицер, приземистый подполковник, объяснил:
– Чтобы отрубить голову, вовсе не надо слишком сильного удара. Это вопрос положения, а не силы. Нужно находиться на том же уровне и рубить горизонтальным ударом. Если конный противник нагнется, он всегда нагибается, то горизонтальный удар невозможен. Пехоту же мы рубим сверху вниз… Эх, жаль, если бы подвернулся случай, я бы показал, как рубят голову.
– Простите, как ваша фамилия? – спросил Ла Форе комиссара. Тот протер круглые очки, откашлялся и сказал:
– Рубинштейн. Сергей Рубинштейн.
– Это что, композитор, что ли? – удивился Арсеньев, и кругом засмеялись. Улыбнулся и пленный.
– Нет, к композитору Антону Рубинштейну я не имею касательства, – сказал он. – Я закончил физический факультет Петербургского университета.
Кто-то удивленно присвистнул, и пленного окружили. Ему протянули папиросу, и он вертел ее в толстых пальцах, стесняясь попросить огоньку.
– То есть вы – человек образованный и в Бога, стало быть, не веруете, раз служите безбожной власти? – спросил Серебряный, впрочем, не испытывая к пленному никакой ненависти, а лишь отчасти любопытство.
Комиссар пожал плечами и стесненно улыбнулся.
– Видите ли… – сказал он. – Я прекрасно понимаю, что нахожусь отнюдь не среди единомышленников, но я считаю, что человек – существо исключительно физическое.
В этот момент Слащову доложили, что можно ехать, и он вышел на улицу. Все вытянулись, и даже комиссар подобрал живот. Слащов подошел вплотную и спросил у Ла Форе:
– Кто это и что он делает около моего автомобиля?
– Из штаба Жлобы, Ваше Высокопревосходительство, – почтительно доложил адъютант. – Мне думалось, вы захотите его допросить…
– Вовсе нет. У меня масса работы. Потрудитесь разобраться сами.
Слащов сел в автомобиль, пыль вырвалась из-под колес, и донская сотня по трое в ряд стала вливаться ему вслед.
– Вот случай, который напрашивается сам собой, – сказал пожилой.
Поручик Серебряный почувствовал, как у него пересохло во рту, он хотел крикнуть: «Не надо, прошу вас!» – но что-то похожее на любопытство, но уже более сильное, и неверие в происходящее одновременно подвели ему холодом живот и помешали.
Подполковник зашел за спину комиссара и сухим горизонтальным ударом отсек ему голову, которая покатилась на траву. Тело стояло еще секунду, потом рухнуло. Шея комиссара, толстая до того, вдруг сократилась в кулак, из нее выперло горло, и полилась черная кровь.
Ла Форе затошнило, и он бросился прочь. Все происходило без злобы, исключительно как демонстрация хорошего удара.
– Это что, – говорил пожилой. – Вот чтобы разрубить человека от плеча до поясницы, нужна сила. – Он вытер шашку о траву и сел на лошадь.
С гиканьем и свистом отставшие донцы бросились догонять сотню.
Серебряный и Арсеньев стояли посреди пыльной улицы, у их ног лежало обезглавленное тело, и два пехотинца уже вытряхивали комиссара из тужурки.
Офицеры вернулись в хату, Ла Форе молча подал им по стаканчику, и они выпили самогон, как воду. Несколько минут была тишина.
– А все-таки, господа, человек – тряпка, – произнес Арсеньев. – Ну, что вы скуксились, господа офицеры? Он еще дешево отделался. Небось, красные бы наши души за просто так на тот свет не отпустили… Хозяйка, – крикнул он, – наливай! Да пожарь яишню, что ли…
– А я вам куренка варю! – приветливо отвечала казачка, стреляя глазами из-под платка.
– Да что нам на троих твой куренок? – грассировал Арсеньев, заходя к ней на кухню и задергивая за собой занавеску. – Он, небось, не такой, как ты, упитанный?
В кухоньке что-то звякнуло и загремело, послышался взвизг хозяйки.
– Знаете, поручик, что я каждый раз забываю сделать, когда вижу казни? – спросил Серебряный. – Надо бы в лицо смотреть, чтобы видеть, как родит жизнь, а я забываю. Или боюсь, – добавил он через минуту.
…Казачка и Арсеньев куда-то делись из хаты. Куренок закипал, и аромат бульона щекотал ноздри все сильней. Серебряный смотрел в окно. Пехотинцы еще возились у трупа. Наконец один, вынув папиросу из пальцев комиссара, заложил ее себе за ухо, и они, взяв обезглавленного за разутые ноги, потащили в проулок, на зады, где пленные красные закапывали своих расстрелянных товарищей под присмотром седого казака. Кровь мгновенно скатывалась в мягкой дорожной пыли в шарики, и они тянулись становящейся все уже тропкой за обезглавленным телом. А где-то на окраине уже жарила вовсю гармошка, слышались посвисты да притоптывания, и в послеполуденном мареве разносилось:
Барыня, барыня!
Сударыня, барыня!
20 сентября 1919 года, госпиталь II армейского корпуса
…Все затихло в госпитале, и ночь вступила в свои владения. Кто-то из раненых забылся спасительным сном, кто-то с ужасом ждал темноты, чувствуя, что в этот раз ее не переживет. Странно, смерти меньше боятся днем, может, потому, что кругом люди, а на миру и смерть красна… Ночью же ты остаешься с ней один на один, и некому помочь, и некого позвать, и душащий полусон-полукошмар опрокидывает навзничь, и от пота намокает подушка, и странные образы подступают из темноты, и ты дрожишь, и нет сил молиться – ты ведь спишь, нет сил бежать – ноги вязнут, как в глине, ты кричишь, но из отверзтого рта доносится лишь стон, не слышный никому, и черти рвут тебя крючьями за жизнь твою и волокут в бездну, и спит, спит, не слышит старая санитарка в коридоре у лампы, и нет шкачы измерить твой ужас – а ведь это только повысилась температура…