Дольче агония / Dolce Agonia - Нэнси Хьюстон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это не избавит Хэла от желания пойти в артисты. Он выучится и станет великим актером, одним из самых знаменитых и обожаемых публикой Соединенного Королевства. Однако к середине XXI столетия он начнет забывать свои реплики, путать аксессуары, а потом и смешивать разные роли… Ну да, всему виной Альцгеймер, опять он. Но медлительное сползание былого кумира к растительному состоянию в возрасте шестидесяти лет будет прервано скоротечным раком простаты. Я его приберу за считанные недели, таким образом избавив публику от удручающею зрелища — Макбета, впавшего в амнезию.
Хэл Младший все еще у материнской груди, но теперь он не столько тянет из нее молоко, сколько шалит, теребя языком и губами левый сосок Хлои. Мать поддерживает головку сына ладонью, но ее взгляд блуждает где-то далеко, и она не улыбается. Они опорожняют нас, говорит она себе. Все они нас жрут, высасывают до последней капли. Сосуды нежности — вот как они нас называют. Молоко и человеческая ласка. Чушь собачья. Они нас опустошают, вот и все. Детки. Прожорливые сосунки, толстые, злые, волосатые, хнычущие. Высеки меня, мама. Сделай мне больно, мама. Накажи меня, мама. Обними меня, поцелуй меня, дай мне, дай, дай. Будь вся только моей. Я заплатил, чтобы тебя получить, и теперь ты принадлежишь мне. Тебе не улизнуть. Я тебя свяжу. Привяжу тебя к стулу, к столу, к кровати. Заткну тебе рот. Так-то, ха-ха-ха, теперь попробуй походи. Попробуй поговори. Руки связаны, ноги скручены, рот забит. Как индейка. Забудь об этом, он мне твердит, Хэл. Надо только мысленно нарисовать большой черный прямоугольник, накрыть им все эти годы, и долой! В подвал! Какие годы, Хэл? Где она, твердая почва? Делаешь шаг — перед тобой скрытый люк. Еще шаг — снова люк. Неудивительно, что мне осточертело идти, я бы лучше поплыла, полетела… Ах ты, мой малыш. Мой мальчуган. А она, наша мать… неужели она нас кормила грудью? Ты как считаешь, Кол? Нет, я не верю. Быть не может. Тогда как же она нас вообще кормила? Представь-ка ее с бутылочкой и соской, ну скажи, разве не бред? Как же мы выжили? И главное, зачем? Ладно, понимаю, ты-то не выжил. Ты его быстренько отыскал, тот Большой Люк на веки вечные… Еще месяц придется потерпеть. Хэл вбил себе в голову, что мне нужно кормить его грудью до года. Он утверждает, будто бы тогда у него не будет рака. Статистика, он говорит, это доказала почти наверняка, мол, ради такого стоит потрудиться, разве нет? Каких-то несчастных двенадцать месяцев у материнской груди, и наш сын на всю жизнь будет защищен… Как будто рак — единственная проблема, которая может подстеречь его на пути.
Ручонка Хэла Младшего тянется к другой груди Хлои, гладит ее, нежно пощипывает сосок. Ах, вздыхает про себя Кэти, припоминаю это ощущение. Маленькая головка, круглая и пушистая, жмется к твоей груди, глаза ищут твоего взгляда, а крошечная ручка ласково теребит грудь, из которой малыш не пил, будто хочет утешить ее, чтобы не завидовала.
А у меня вечно не хватало молока, вспоминает Патриция. (На память приходит день, когда Томас, до капельки опустошив ее груди, продолжал с жадностью впиваться в них, потом, наконец оторвавшись от соска, обозленный, с покрасневшим от ярости личиком, разразился негодующими воплями, будто хотел сказать: «И это называется мать? Матери положено досыта кормить своего ребенка! Безобразие! Возмутительно!» А Роберто куда-то отлучился, она дома одна с месячным младенцем, он же сейчас умрет, не от голода, от апоплексии, его лицо уже багрово от злости, а она, мечась в тревоге, принуждена ждать, пока простерилизуются соски… Вопли Томаса мало-помалу становились все протяжнее, мальчик уже не успевал сделать очередной вдох и вот умолк, задрыгался без воздуха в легких… В панике Патриция воззвала к Иисусу, Марии и всем святым, моля помочь ее сыну — пусть глотнет новую дозу кислорода, даже если за этим последует очередной взрыв нескончаемых воплей… Вспомнилась ей и последняя бутылочка с соской, та, из которой она четыре года спустя кормила своего младшего, Джино, а четыре года — это много, хотя, как только оставишь их позади, кажется, будто прошло всего ничего (материнство — череда маленьких утрат): погружаешь мерный ковшик в коробку с порошковым молоком, стряхиваешь лишнее, если захватила с верхом, высыпаешь порошок в воду, натягиваешь соску, встряхиваешь бутылочку, мне уж никогда больше не придется взбалтывать бутылочку, Джино, мое сокровище, твое раннее детство ушло, я больше никогда не буду матерью новорожденного, и к тому языку жестов мне возврата нет, с ним покончено. Ах, как же я любила все это! Не понимаю нынешних юных мамаш: стоит посмотреть, как они выходят из детского сада, одной рукой таща за собой карапуза, а другой — сжимая мобильник, в который самозабвенно стрекочут. Они целый день не видели ребенка, и все еще не хотят его увидеть?!)
— Ох, нет, это немыслимо! — ужасается Бет. — Не можем же мы просидеть здесь всю ночь!
Мужчины — все, кроме Арона, — поднимаются со своих мест; преодолев некоторое колебание, они покидают гостиную, набрасывают плащи и выходят на веранду, чтобы оценить положение. Вот то, что подобает делать мужчинам, думает Шон. Они рассматривают ситуацию вплотную, они определяют масштабы проблемы, они принимают решение и ставят точку. И что бы там ни говорили, решать так-таки им.
— Видали? — Брайан широким жестом обводит сад, где уже смазаны снегопадом все детали пейзажа, включая каменный каркас ограды, играющий роль горизонта. — Если часа два махать лопатой, мы, может быть, и сумели бы откопать свои автомобили… но одному Богу известно, когда пришлют снегоочиститель! Лично я не имею ни малейшего желания проделать пятидесятикилометровый путь по такой дороге, да еще и в том состоянии, в котором я сейчас нахожусь.
— Я тоже, — подхватывает Леонид. — Меня бы не устроили и три километра пути. Даже в другом состоянии. И снег расчищать у меня нет ни малейшей охоты: спина болит.
— А у меня палец, — жалуется Шон.
— Но ведь это всего-навсего левая рука, — замечает Хэл.
— А тебе случалось работать лопатой, пользуясь одной рукой? — язвительно спрашивает Шон.
— Случалось ли тебе работать лопатой? — с усмешкой повторяет Чарльз. — Да ну же, брось, Шон. Открой нам правду! Когда ты в последний раз чистил снег?
— О, — теперь ухмыляется и Шон, — сдается мне, что нечто подобное имело место годиков двадцать назад.
— Кажется, я никогда не видел, чтобы в ноябре месяце выпало столько снега, — замечает Хэл.
— Это мне напоминает Джойса, — говорит Шон. — Помните, последнюю фразу этой его новеллы «Мертвые», что в «Дублинцах»… Лучшей из всех, написанных по-английски. «Снег, мягко ниспадавший с высот, лежащих за гранью этого мира, ниспадал мягко, словно театральный занавес в финале, укрывая и живых, и мертвых».
Ему никогда не удавалось убедить своих студентов в гениальности этой концовки. Они считали, что со стороны Джойса было явной неловкостью употребить в пределах одной фразы «мягко ниспадавший» и «ниспадал мягко». Их учили избегать такого рода излишеств… а между тем фраза Джойса своим ритмом, своими повторами стремится передать именно это: как летят и летят снежные хлопья, одинаковые и неповторимые, поглощая все и вся.