Картезианская соната - Уильям Гэсс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таков был проект, составленный мисс Эммой Бишоп: найти иную оболочку для своих костей, тех костей, что поначалу были едва видны, а теперь выпирали как горный хребет, образуя буквы, вроде М, К или Т, и их присутствие делалось все более очевидным, как слова на следующей странице.
Она будет похоронена в книге. Соболезнующие пройдут процессией мимо ее открытой обложки. Подкрашенная дама вытирает платочком черные слезы. Чувствуешь, как ее нога наступает на обрез страницы? Видишь, как она медленно вдыхает скорбь, словно запах мяты? Она никогда не выглядела краше, скажет кто-нибудь.
небеса послали
Отрицание она считала своим долгом и долг этот выполняла. Она отрицала сама себя, отказывалась от включения в списки, отказывалась от фондов, отказывалась от приветствий, отказывалась от крепких объятий, отказывалась от открыток с заранее напечатанными изъявлениями чувств; она постилась до тех пор, пока простыни не переставали сминаться под нею и мебель не возмущалась, она говорила себе: «Я воздержусь от следующего вдоха». Зеркало весило больше, чем она. Ни энергия пара, ни влажность тумана не затрагивают зеркал, и когда мы дышим на них, чтобы их протереть, наши отражения плавают в их глубине, словно то самое облако. И все же она была полна заботы, полна…
Ибо теперь, когда она избавилась от мокроты, воздуха, слюны, слез, пота, слизистых и восковых выделений, крови, пережеванной пищи, от последних комочков экскрементов (пол-ложечки сахара было последнее, что она брала в рот), теперь все существо ее научилось видеть, она видела кожей, видела тонкими светлыми с сединой волосами, даже зубы ее были настроены в унисон, даже малейшие поры стали восприимчивыми, и внешний мир устремился внутрь; свет оставлял синяки, прикасаясь к ней, край стула, когда она садилась, врезался в ляжки, оставляя след, как проволока, которой режут сыр, и боль наполняла ее, как громкий крик — нежилую комнату. Поскольку она отказала себе во всем — даже в жизни как таковой — жизнь, ощутив ее дружеское расположение, подошла поближе и принесла все…
Никогда не просите того, что можете получить.
Она смотрела на колечко шнурка от шторы над окном; кожа ее натянулась, ее пальцы ощущали, ее нос чуял — через этот круглый проем мир обычно ухитрялся прокрасться к ней. Когда Эмме удастся свести себя исключительно к букве Э, места будет сколько угодно, она проскользнет в какую-нибудь строку, и ее физиономия будет полна существенности, не только запаха; не только кофе, которого она ни чашки не выпила с незапамятных времен, или свежего хлеба, но и того усилия, с каким игла проходит сквозь ткань, и той шершавости, которая свойственна поджаренному ломтику, пока его не смазали маслом. В ладони ее уляжется воспоминание о детстве, сияние летнего солнца, доброго, как ласковое поглаживание, кусты, расцвеченные обрезками красной бумаги, голоса мальчиков, плеск воды из шланга, смех и поддразнивание, и страх, что ей покажут нечто, чего она не желала знать…
…красные строчки, как черепицы, по которым скользил, проглатывая их, ее читающий глаз, как будто ей только что рассказали о чьей-то любви, но не к ней, нет, к морю поблизости, как в стихах Бишоп, медленный накат слов, расстилающихся с шипением, как жир на огне, короткая вспышка перед рождением столба дыма.
Тетки, примеряющие шляпки, с картонными тарелками на коленях — нет, соседская собака, взлаивающая во сне, — как насчет этого? Флейта, и нож, и сморщенные туфли, которые я против воли пишу через два «нн», — как насчет этого? Ее ухо на шнуре от шторы, обмотанное нитью кольцо, набег моря на послезакатный берег… Я ныне есть та тоска и тяга, которые заполнят строку, когда я в нее улягусь, я вся, мои глаза, мои соски, мои пальцы, и ребра, и губы, да, уложенные в параллель с тем же самым хозяйством Мур, чьи шляпки, по-видимому, были упомянуты в той поэме… поэме… поэме о безмужних тетках, образцовых и подтянутых, с инфернальными глазами, затененными полями шляпы, озабоченных своими заботами, защищающих свою кожу.
облако
Ныне я есть приставка «экс-» к любому «-изму». Я есть то «есть», которым всегда должна была быть. Ныне я есть тот ропот, и та тонкость, и то сияние, я полна знаков жизни, тех длинных списков, которые не сумела составить вовремя, той жизни, которую упустила, потому что боялась: глаз ястреба и совы, и хищности ласки, мальчишеских дразнилок, кррак, и кровавая бумага летит на куст, а ныне я могу, как и они, написать на все аэрозольные заморочки мира, и чувствовать облегчение; у меня есть гордость — загородка от их кружковой, пунктирной дружбы, я плюю на пауков, наступаю на муравьев, сдираю кожицу с бананов, потому что все это мне теперь не стоит труда, как плавание под парусами, как выпекание пирогов, и волосы мои слышат сквозь кольцо от шнура рокот прибоя и грохот камнепадов, вдали от этого окна в Айове, я ныне — приставка «аб-» и «дис-», «воз-» и «без-», я префикс, я часть строки.
По ту сторону пустого двора стоял дровяной сарай, как бы в блюдце солнечного света, там когда-то она практиковалась вопить во весь голос, и свет врывался внутрь, как фары пролетающего мимо мотоцикла, в щели между грубыми досками сарая, и высвечивал топор, которым она не желала пользоваться, вбитый в пень от старого дерева, вокруг которого в свое время строили сарай, а потом срубили, пришлось, объяснял отец, но пень еще мог послужить как наковальня, или верстак, или мясницкая колода, а доколе ты еще на что-то годен, дотоле и жив, поэтому не стоило плакать, когда дерево рубили, и оно медленно накренилось и упало, и ветви его затрепетали и стали биться друг об друга, как при сильном ветре, и сучья затрещали, как на костре, и ствол со стоном стукнулся оземь, рассыпая птичьи гнезда и разгоняя белок; но теперь все ее вопли и стоны исчерпались, она слишком истончилась, не осталось места, а все-таки не могла не думать о благородном, терпеливом, неторопливом, о дереве, превращавшем негодный газ в воздух для дыхания, о прекрасном поверженном, о возвышенных ветвях, павших и изломанных, о гнездах птиц и белок, выброшенных, словно старая шапка, об уничтоженной тени, о смятых паутинных коконах бабочек, похожих на клочки облачка, — о, ему следовало дать умереть стоя, она бы прочла все, что найдется, о законах любви, и к ней прислушались бы, но кучу веток и листьев отгребли в сторону, и листья все еще слегка шевелились, а паутинки
ошептывали
то, что оставалось
Толстое облако, белое, как подушка из пара, зависло над деревом, неподвижно, словно нарисованное, как будто ветер утих навеки, и земля застыла, вся каменная, только падающее дерево двигалось, когда был нанесен последний удар, и травы, что старались, хотя и безуспешно, стать настоящим лугом, ждали, что сейчас их сомнут.
Дом, как и она сама, теперь ушел в никуда. Вот почему она избегала контактов с фактами, когда натыкалась на них, на слова вроде «Уорчестер, Массачусетс» или даты вроде «февраль 1918 года». Эмма давно уже постановила не искать своей судьбы, а дожидаться ее. Однако могло случиться и так, что строка наподобие этой явится и призовет ее. С таким риском приходилось мириться.
Я потеряла то, потеряла это, я стала прямо-таки экспертом по потерям, ведь правда? Я потеряла больше, чем любовь, я потеряла даже след ее. Падение дерева. Крушение кроны. Вот и все. Отдавала, отдавала, отдавала. Следила, как отбирают, отрывают мир напрочь. Теперь даже вкупе всего моего так мало. Я готова. Я надеюсь, будет не бурый неодолимый запах… нет, тихое облако, над берегом, где затихает прилив