За пределы безмолвной планеты - Клайв Стейплз Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта мысль загнала его в тупик, и он снова посмотрел на пейзаж внизу — пейзаж, с каждой минутой все больше походивший не на пейзаж, а на диаграмму. К этому времени с востока вдоль красноватой охры малакандрийского мира стало расплываться пятно, гораздо большее и намного более темное, причудливой формы, с длинными руками или рогами, распростертыми в стороны, и чем-то вроде залива между ними, подобного вогнутой стороне полумесяца. Пятно все росло и росло. Казалось, длинные темные руки раскинулись, чтобы охватить всю планету. Вдруг в середине темного пятна он увидел яркую светящуюся точку и понял, что это вовсе не пятно на поверхности планеты, а черное небо, показавшееся за ней. Плавная кривая линия очерчивала ее диск. И тут, в первый раз с начала путешествия, его охватил страх. Медленно, но все же не так медленно, чтобы этого нельзя было заметить, темные руки вытягивались все дальше и дальше вокруг светлой поверхности и соединились наконец. Перед ним висел круглый диск в черной раме. Долгое время слышался слабый стук метеоритов; окно, в которое он смотрел, находилось уже не строго внизу. Его руки и ноги, такие теперь легкие, двигались с трудом, и он очень хотел есть. Рэнсом посмотрел на часы. Зачарованный, он просидел на одном месте почти восемь часов.
Он кое-как добрался до солнечной стороны корабля и отшатнулся, почти ослепленный сверканием. Ощупью нашел он темные очки в своей старой каюте и взял себе поесть и попить: Уэстон жестко ограничил их и в том, и в другом. Потом он заглянул в рубку управления. Оба партнера замерли перед какой-то металлической пластинкой: на ней было тонкое, чуть-чуть вибрирующее покрытие из кристалликов и мелких проводков. Рэнсома они не заметили. До конца их молчаливого пути корабль оставался в его распоряжении.
Рэнсом вернулся на темную сторону. Покинутый мир висел в усыпанном звездами небе и был не крупнее нашей земной луны. Цвета еще можно было различить: красновато-желтый диск, испещренный зеленовато-голубым и увенчанный белым на полюсах. Он увидел две крошечные малакандрийские луны — они явно двигались — и подумал, что это лишь тысячная часть того, чего он не замечал, когда был там. Он заснул и проснулся, и увидел, что диск все еще висит в небе. Теперь он был меньше Луны. Краски стерлись, остался лишь слабый и равномерный оттенок красноты; даже свет от него был теперь не намного ярче, чем свет бесчисленных звезд. Это была уже не Малакандра; это был всего лишь Марс.
И Рэнсом опять погрузился в рутину сна и наслаждения, перемежая их работой над малакандрийским словарем. Он знал, что шанс поделиться своими знаниями с людьми у него невелик, что их приключения почти наверняка закончатся незаметной гибелью в глубинах космоса. Но он уже не мог называть это «космосом». Были минуты холодного страха; они становились все короче и растворялись в священном трепете, перед которым личная судьба казалась совершенно несущественной. Он не ощущал себя и своих спутников островком жизни, пересекающим пропасть смерти. Наоборот — за пределами маленькой железной скорлупки, в которой они мчались, ждала жизнь, ежеминутно готовая ворваться внутрь, и если она убьет их, то избытком жизненной силы. Он страстно надеялся, что если им суждено погибнуть, то это будет «развоплощение», а не удушье. Выйти, освободиться, раствориться в океане вечного дня — казалось ему порой более желанным, чем вернуться на Землю. И тот душевный подъем, который ощущал он, впервые пересекая небеса, был сейчас в десять раз большим, ибо он верил, что пропасть полна жизни в самом буквальном смысле слова — она полна живых существ.
Доверие к словам Уарсы об эльдилах скорее росло в пути, чем ослабевало. Он не заметил ни одного; свет, в котором плыл корабль, был так ярок, что мимолетные образы и не могли бы обнаружить в нем себя. Но он слышал (или ему казалось, что слышал) разнообразные тихие звуки, а может быть, вибрации, подобные звукам; они сливались с барабанящим дождем метеоритов, и часто трудно было противостоять чувству их неосязаемого присутствия. Вот отчего вопрос, выживет ли он, уже не имел значения. Как эфемерен, как мал и он сам, и весь род человеческий перед лицом такой неизмеримой полноты. От мысли о реальном населении Вселенной мутилось в голове — от трехмерной бесконечности ее территории, от незапамятной вечности ее прошлого; но сердце его никогда не билось так ровно.
Хорошо, что разум его окреп прежде, чем стали по-настоящему ощущаться все тяготы их путешествия. После отлета с Малакандры температура постоянно поднималась; никогда еще за время их путешествия она не была такой высокой. И она продолжала расти. Свет тоже усиливался. Даже в очках Рэнсом обычно крепко зажмуривался, приоткрывая глаза только в те короткие промежутки времени, когда двигался. Он знал, что если вернется на Землю, зрение его будет неизлечимо нарушено. Но все-таки это было ничто по сравнению с пыткой жарой. Все трое бодрствовали двадцать четыре часа в сутки и терпели мучительную жажду, с глазами навыкате, с почерневшими губами, покрытые потом. Увеличивать скудный рацион воды было бь: безрассудно, и даже тратить воздух на обсуждение этого вопроса было безрассудством.
Он прекрасно понимал, что происходит. Совершая свой последний рывок к жизни, Уэстон вошел вовнутрь земной орбиты, и они сейчас были ближе к солнцу, чем когда-либо находился человек, а может быть, и жизнь вообще. Это было неизбежно: нельзя догнать ускользающую Землю, двигаясь по ее собственной орбите. Они пытались идти ей навстречу, перерезать ей путь — сумасшествие! Но этот вопрос его не очень занимал; невозможно было подолгу думать ни о чем, кроме жажды. Думалось о воде; затем думалось о жажде; затем — о мыслях про жажду; затем опять о воде. А температура все росла. К стенам корабля нельзя было притронуться. Было ясно, что наступает кризис. За следующие несколько часов жара убьет их, если не спадет.
Она спала. Настало время им лежать, измученным и дрожащим от того, что казалось холодом, хотя было все еще жарче, чем в любой точке Земли. Итак, Уэстон добился своего: он отважился пройти через самую высокую температуру, при которой теоретически возможна человеческая жизнь, и они выжили. Но это были уже не те люди. До сих пор Уэстон очень мало спал, даже если снимал часы; заставив себя отдохнуть часок, он возвращался к своим картам и бесконечным, почти безнадежным вычислениям. Видно было, что он борется с отчаяньем, опять и опять с ужасом погружаясь в цифры. Теперь же он на цифры и не глядел, казался даже рассеянным. А Дивайн двигался, как сомнамбула. Рэнсом все чаще сидел на темной стороне и часами ни о чем не думал. Несмотря на то, что главная опасность была позади, никто из них серьезно не надеялся на благополучный исход. Пятьдесят дней провели они в своей стальной скорлупе, не разговаривая, и воздух был уже очень нехорош.
Уэстон сделался так не похож на самого себя, что даже позволил Рэнсому участвовать в управлении кораблем. Большей частью знаками, несколько слов прошептав, он научил его делать все, что требовалось на этом отрезке пути. Понятно стало, что они спешат домой — хотя и мало шансов поспеть в срок, — пользуясь чем-то вроде космического пассата. Несколько простых приемов управления позволяли Рэнсому держать курс на звезду в центре верхнего смотрового стекла, но левую руку он не снимал с кнопки звонка в каюту Уэстона.
Звездой этой была не Земля. Количество дней — чисто теоретических «дней», важных для наших путешественников — возросло до пятидесяти восьми, и тогда Уэстон изменил курс, поставив в центр смотрового стекла другое светило. Шестьдесят дней — и стала различима какая-то планета. Шестьдесят шесть — и она стала видна, как в полевой бинокль. Семьдесят — и она стала не похожей ни на что из того, что Рэнсому доводилось видеть — маленький сверкающий диск размером больше любой планеты, но гораздо меньше Луны. Теперь, когда он управлял кораблем, его благоразумие пошатнулось. В нем пробудилась дикая, животная жажда жить и томительная тоска по свежему воздуху, запаху земли, по траве, мясу, пиву, чаю, человеческому голосу. Сначала самым трудным на дежурстве было преодолеть дремоту; теперь, хотя воздух стал хуже, лихорадочное возбуждение делало его бдительным. Часто после дежурства правая рука у него немела от напряжения: часами он, сам того не сознавая, давил ею на пульт управления, будто мог этим добавить скорости кораблю.