Тихие воды - Ника Че
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она была героиней, безымянной – какое же счастье, если вдуматься, не иметь никакого имени вовсе! Она растворялась в роли, которая растворялась в темноте, которая растворялась в свете. И все это коловращение было историей о любви женщины и безумии мужчины, что отвечает на призывы тьмы, и уходит, уходит, бросая ее одну… Смысл, который вкладывал автор, оставался не очень ясен, не режиссер решил, что это история о выборе героем Родины и отказе от личного счастья. В такой трактовке пьеса оказывалась весьма актуальна. А сама Ада думала о том, что это история о тотальном непонимании между женщиной и мужчиной. О том, что он бросает ту, которая слишком приземлена, по его мнению, слишком физиологична, ради каких-то своих таинственных высоких целей. И когда он уходил со словами – «Я не люблю тебя. Я люблю ЕЕ. ОНА – все. Она добра», а несчастная женщина оставалась одна в своем запертом мирке из темноты и одиночества, ненавидя эту таинственную соперницу, Ада думала, это слишком символично, чтобы быть понято правильно. И слишком правдиво, чтобы однажды быть поставлено так, как стоило это ставить. Она была неприятна в этой роли, склочная, истеричная, не способная принять истину сияющего высшего блага, но какой же она была настоящей! Призраки аплодировали ей, когда она подошла к финалу, произнося только свои реплики и выжидая паузы, достаточные для того, чтобы ответил ее партнер – не хотела играть за него, и так ведь слышала его голос. И Давид словно живой возникал в ее воображении, и связывала их не любовь, как она когда-то думала, не дружба даже, а этот сияющий, ослепительный момент совместного творчества, делающий их ближе, чем мог бы сделать секс. Вот что он предал, поняла, вот в чем он обманул, вот, что никогда я не смогу ему простить…
…в пыли и тиши кулис раздался шорох – она вздрогнула. И голос, знакомый, но какой-то хриплый, усталый голос изумительно коверкая некоторые слова и смыслы произнес следующую реплику – произнес не правильно, не так, как нужно, но в самом конце вдруг мелькнула интонация его, Давида интонация, замеченная так точно, что это просто не мог быть никто иной.
Ада не закричала. Подумала – это игра воображения. Но голос продолжал говорить, говорить – финальный, небольшой монолог героя, – и она выдавила из себя следующую реплику, ловя краем уха чуть слышные шаги, скрип досок под чьими-то ногами, движение в углу правой кулисы. Она подавилась своей репликой, застыла, тревожно вглядываясь в темноту, и ждала, что он выйдет на тускло освещенную сцену к ней – молодой, мертвый, вернувшийся из прошлого отпечаток ее боли. А потом он, наверное, остановит ей сердце, раз сумел вырваться из первого ряда кресел, раз сумел подойти так близко. Зачем же еще возвращаются призраки.
– Г-где ты? – Наконец выдавила из себя в тишину, и знакомый голос ответил:
– Здесь.
И показалась из-за кулис темная фигура человека – и она подумала, что сошла с ума, – и он продолжил, пропустив ее реплику, продолжил не так, как в ее воспоминаниях, путая слова, меняя местами, пропуская что-то, искажая интонации, и голос звучал так непохоже на него, словно прежнему Давиду кто-то сдавил руками горло. Ее призраки должны были говорить все правильно, и именно его ошибки вдруг убедили ее в реальности происходящего.
Она застыла, не зная, что ей делать: бежать, звать на помощь – но куда, но кого? – подойти к нему. Когда он вышел на более освещенный участок сцены, она, уже подготовленная к этому зрелищу искаженным звуком его голоса, не закричала.
– О боже, – выдохнула только, глядя в мутном свете на то, что когда-то было ее пропуском в рай, на то, что осталось от этого человека. Он стал как будто ниже – и сутулился – хотя она запомнила его высоким и статным, никогда не опускавшим гордой, белокурой головы. Его тело стало бледным и как будто переломанным, хотя в его руках чувствовалась сила. Но самое страшное случилось с его лицом. Вместо привычного ей идеального профиля – перебитый нос и несколько шрамов, сухая, потрескавшаяся кожа, шелушившаяся легкими струпьями, бледные почти отсутствующие губы. Он облысел – хотя ему было всего лишь немногим больше тридцати, и жалкая короткая поросль, оставшаяся от белокурых кудрей, топорщилась на висках. И в глазах – ужасно – в знакомых ей глазах застыло затравленное, усталое, безнадежное выражение загнанного животного, сжимающегося от каждого резкого звука. Глаза были все такими же голубыми – она видела это даже в полумраке зала, – но как-то потускнели, поблекли, будто вылиняли, и их озорной блеск стал влажновато-старческим.
Давид казался ей глубоким стариком, хотя был только немногим старше нее самой.
– Д-давид? – Слова не доигранной пьесы повисли между ними как взятое на себя обязательство, как невыполненный долг, как не сделанное признание.
Он улыбнулся, обнажая некогда белые, а теперь посеревшие, поредевшие зубы, и она догадалась, что еще смущало ее в его интонациях – легкая шепелявость.
– Ада, – он развел руками, демонстрируя себя с насмешкой и разглядывая ее – с завистью, ненавистью и облегчением. – Ада, Ада, Ада, Ада… Моя принцесса. Ну что же ты не обнимешь своего принца?
Она задрожала под его взглядом, осознав вдруг, что он живой, настоящий. Она подумала – он рехнулся, он сумасшедший. Она подумала – нет смысла кричать, никто не придет, никто не услышит, и она не сможет защитить себя, скованная ужасом перед этим его взглядом мертвеца, уставившегося на живую, трепетную плоть. Она подумала – это он шел за мной в темноте, это он напугал меня на улице, а теперь загнал в ловушку, из которой мне не выбраться. Но в следующую секунду его поднятые руки безвольно рухнули вдоль тела, а с оскаленного лица стекла, разливаясь под ноги, кривая угрожающая ухмылка вместе с выражением злости. И он стал мгновенно – слабый, измученный, безопасный старик.
– М-да, принц, увы, выглядит так, что ни одной принцессе не захочется к нему приближаться. Ничего, дорогая, ничего. Я прекрасно тебя понимаю.
Он словно осел – как осело, она помнила, здание крематория, словно эта вспышка ярости и бравада поглотили все его немногие силы.
– Что…
Она никак не могла заговорить, не могла облечь мысли в слова, а в воздухе все летали и не таяли слова недоигранной пьесы.
– Что ты здесь делаешь? – Пришла на помощь память, позволяя цитатами изъясняться, почти так, как нужно. Там где не хватало своих слов, на помощь приходила вся мировая литература и сотни прочитанных сценариев.
– Думала, я умер? – С интересом и снова мелькнувшей злостью осведомился он, но тут же сел прямо на пол, не заботясь о своей одежде. Ада только сейчас заметила, что на нем не обноски, не обрывки, которые так сочетались бы с его внешностью, а сероватая форма сторожа. – Пришел тебя послушать, а вообще я здесь работаю. Теперь. Ты отлично выглядишь.
Из нагрудного кармана он достал пачку дешевых сигарет – а раньше ведь не курил – чиркнул спичкой. Огонек выхватил бейджик, на левой стороне его груди, «Давид Стратан». В театре, конечно, нельзя было курить, но Давиду бы простили нарушение этого правила за его обаяние, ему всегда все прощали, вспомнилось ей. Почти все.
Она словно провалилась в дурной, бесконечный сон. Все, начиная с глупой беготни по улицам, напоминало кошмар, но количество мелких деталей, которые не могло создать ее воображение, указывало на то, что это реальность и так просто она не исчезнет. Снова вгляделась в его лицо, в его очень бледные пальцы, подносившие к криво ухмыляющемуся рту сигарету, и неожиданно для себя разрыдалась.