Психопаты шутят. Антология черного юмора - Андрэ Бретон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сон! Вслушайся: к тебе я обращаю слово. Сон, балдахин для тех, кто не имеет крова! То, словно Альбатрос, ты кружишь с ураганом, То мнешь ночной колпак почтенным горожанам! Друг неученых дев, не тронутых изъяном, И выручка – иным, в ученье слишком рьяным! Нежнейший пуховик, отрада голоштанным! На жертву палачом накинутый мешок! Фланер и сутенер! Всем ходокам ходок! Ты – край, где и немой вещает как пророк! Ты – рифма звонкая! Цезура среди строк! Сон, серый волкодлак! Сон, дыма черный клок! В душистых кружевах игрушечный волчок! Сон, первый поцелуй и ласка прежней милой! Вихрь, то улегшийся, то вновь набравший силы! Сон, тонкий аромат надушенной могилы! Карета Золушки, что мчит дорогой темной! Затворниц и святош ты духовник нескромный! Пес, ты ползешь лизать текущую с решет Кровь жертв, которых смерть в своей давильне мнет! Смех, что вымучивают, втайне боль скрывая! Сон ровный, как пассат! Сон, дымка заревая! Надбавка за труды и грубое Мочало, Чтоб в Кухне Бытия кухарка жир счищала! Сон, ты – на всех одна вселенская тоска! В ничто и никуда несущая река! Сон, ты – подъемный мост! Ты – ход из тупика! Сон, ты – хамелеон, одевшийся в светила! Сон, призрачный корабль, расправивший ветрила! Вуаль-ревнивица, что незнакомку скрыла! Паук Тоски, сплети мне свой покров унылый! Награда и предел, судьбу венчаешь ты, Упокоение последней нищеты, Заветный слушатель непонятой мечты, Укрытье для греха, приют для чистоты! В тебе и ангела, и дьявола черты! Сон, тысяч голосов безгласнейший носитель! Сон, расточитель тайн, былого воскреситель, Ежевечерний «Век», «Калейдоскоп» и «Зритель»! Источник Юности, заветная Обитель! Сон, ненасытную ты насыщаешь страсть, И бедная душа, одну лишь зная власть, Спешит к воде твоей живительной припасть. Ты сматываешь нить, на чьем конце висели Жандармы грозные, коты, Полишинели, Бедняга-музыкант с его виолончелью И лиры немощных, что трели не пропели! Сон, царь и властелин! Ты – бог моей подруги, Мне изменяющей с тобой, тысячерукий! Сон, веер жарких ласк! Купальня сладкой муки! Сон, честь карманника! Цветенье на погосте! Сон, лунный свет слепцам! Сон, выпавшие кости Продрогшим до кости! Сон, снадобье от злости! Веревка смертника на шее у Земли! Гармония для тех, в ком слуха не нашли! Сон, беспримерный враль, мели себе, мели! Соломинка для всех, кто вечно на мели! Для тех соломинка, кто выплывет едва ли! Волшебный ключ к дверям, откуда в шею гнали. Всем кредиторам нос, а также прочей швали! Сон – вроде ширм от жен: чтобы не приставали! Сон, каждому из нас ты воздаешь сторицей: Девица для солдат, солдатик для девицы! Мир мировых судей! Полиция полиций! Ты – флокса чашечка, готовая раскрыться! Сон, искушение в тебе и власяница, Мель – острому уму и глубина – тупице! Подвальное окно! Неяркий луч в бойнице, Упавший к нам на дно безжалостной темницы. Так вслушайся же, сон! Связующая нить Неверных сумерек меж Быть или не Быть!..
Даже самый гибкий ум не без труда сумел бы сопоставить юношу двадцати одного года с лучащимся смехом и глазами ясновидца, немедленно ставшего другом Рембо – обгоняемый гнусными слухами, тот приезжает в Табуре, каждый старается дать ему понять, что он здесь никто; Нуво в порыве безграничного восхищения бросается ему навстречу, и уже назавтра они отплывают в Англию, – и пятидесятилетнего нищего – старика, сгорбившегося на паперти церкви Христа Спасителя в Эксе и получавшего каждое воскресенье пятифранковую монету от направлявшегося к обедне Поля Сезанна. Но это стороны одной жизни, и объединяет их прежде всего безоговорочный нонконформизм.
«Автор „Валентинок“ не был упрямым спорщиком, – говорил его друг Эрнест Делаэ, – скорее он был исполнен духа какого-то спокойного противоречия, не чуждого улыбке или даже беззлобной иронии. Происходило это от его извечной потребности мыслить, переворачивая все „с ног на голову“, от неизменной склонности отыскивать что-то новое в хорошо известном. Простое было для него противоположностью того, что говорит и делает большинство людей».
Если та бомба, которую он вместе с Кро, Рембо и даже Верленом стремился заложить под господствовавший образ мыслей, и разорвалась однажды у него в руках – первое мистическое озарение застало его за обеденным столом в страстную пятницу 1879 года, когда он поедал антрекот, собственноручно вырезанный им в мясной лавке, – он не перестал после этого творить, как «на благо», так и «во вред», все с тем же неуемным рвением и полным отсутствием какого-либо чувства меры. Он вынужден был подать в отставку с министерского поста после шутовской дуэли с одним из сослуживцев, а во время урока рисования в Жансон-де-Сайи прямо на кафедре упал на колени и затянул религиозный гимн. Пробыв некоторое время в Бисетре, он совершает два пеших паломничества, в Рим и Сантьяго-де-Компостела, после чего в порыве смирения решает уничтожить все свои произведения и последние пятнадцать лет жизни скитается по церквям Прованса, словно призрак Бенуа Лабра, завшивевшего святого, которого он выбрал себе примером для подражания.
Нам служат мыло и салфетка, И всяк по-своему хорош. Но гребень – он породы редкой, Вельможа из любых вельмож. Он – выше всех, он – белой кости, Почище всяческих святош, И вы сомнения ваши бросьте, Ведь гребень – родом из вельмож. «Нечист», – злословят стороною… Не стану затевать дебош, Но если так, то кто виною? Ведь он – из истинных вельмож. Зачем вменять ему чужое? Он грязен, вы сказали? Ложь! Нечист, кто поражен паршою, А он – вельможа из вельмож. Ты обленился безобразно И стал настолько чернокож, Что грязь твоя теперь заразна Для всех… и даже для вельмож. Виной – твои дрянные руки. А он? Не вымыли, так что ж!.. Он снисходителен к прислуге, Ведь гребень – родом из вельмож. Он не пригладит к прядке прядку, Пока ты сам не доведешь Его до полного порядку, Ведь он – вельможа из вельмож. Он не привык болтать пустое И не ценить себя ни в грош. Его девиз: «Не удостою!» – Ведь он – из истинных вельмож. Да, знатность – вот его доспехи, Его презрение – как нож. А вместо шпаги для потехи Есть шпилька у таких вельмож. Под шпилькой той в руке умелой Он вмиг становится пригож И расцветает розой белой, Ведь он – вельможа из вельмож. И что б кругом ни толковали, Мол, на кого ж он стал похож, До нас он снизойдет едва ли, Поскольку родом из вельмож. Так что не утруждай перо ты И колкости свои не множь: В них остроты нет для остроты, Достойной истинных вельмож. А я его поклонник истый, И, лучшего из всех вельмож, Люблю мой гребень страстью чистой – Нас с ним водой не разольешь!
Сбивающая с толку, завораживающая и потрясающая способность к непредсказуемой и в высшей степени беспристрастной реакции на все происходящее, наличие которой подразумевает в нашем понимании юмор, явно не находит себе места в произведениях Рембо. Приходится признать, что подобный вид юмора все время проявляется у него как-то ненароком, и даже такие случайные всплески отвечают нашим представлениям в этой области лишь отчасти. Сама внешность Рембо способна развеять последние сомнения – взять хотя бы фотографию работы Каржа или снимки эфиопского периода. В этих устремленных в пустоту глазах провидца или потухшем взгляде искателя приключений мы не обнаружим и следа того природного лукавства, которое неизменно светится в лице юмористов по рождению. Наверное, именно здесь и кроется его слабость: сегодня в поэтической и художественной картине мира, определяемой требованиями времени – которые, в свою очередь, обусловлены особенностями этой картины, – юмору отводится невиданное значение. Все нынешнее восприятие оказывается крайне чувствительным к его проявлениям, и вряд ли можно утверждать, что Рембо соответствует этим ожиданиям в той же степени, что и, скажем, Лотреамон. Прежде всего следует отметить, что его внутренний мир и внешняя сторона его жизни никогда не находились в полной гармонии. Он жил, следуя то одному из этих голосов, то другому, и даже в первую половину его жизни они постоянно перекрикивали друг друга. Оставим без внимания вторую половину, когда на поверхность выступает просто безмозглая кукла, когда какой-то несуразный шут то и дело бряцает своими погремушками, – для нас важен лишь Рембо 1871–1872 годов, подлинный бог созревания, какого не отыщешь ни в одной мифологии мира. Эмоциональная травма представляет в данном случае столь богатые возможности для сублимации, что внешний мир в одно мгновение сжимается до размеров того зернышка, каким он показался бы последователям японской секты дзен. «Путник в башмаках, подбитых ветром», не может не напомнить нам о восточных «коврах-самолетах», обладатель которых во время поста или обета целомудрия может, как гласят легенды, побить все возможные рекорды скорости. Это возможно – этому не бывать: и то, и другое – правда, как и то, что сочинял стихи и приторговывал ворованными ключами на бульваре Риволи один и тот же Рембо. Отметим, что для профессионального юмориста, наподобие Жака Ваше (говорят же «профессиональный революционер»), он навсегда останется так и не повзрослевшим докучливым ребенком. Единственные вспышки юмора, которые мы находим у Рембо, его единственные озарения иного рода, чем описанные в собственно «Озарениях», почти всегда обезображены пятнами бессильно огрызающейся, безнадежной иронии, тогда как юмору это просто противопоказано; его Я, как правило, неспособно в случае серьезной опасности на решительный сдвиг в сторону Сверх-Я, что привело бы к смещению акцента в переживаниях, и упорно защищается лишь своими силами, пользуясь нравственной и духовной ущербностью окружающих. Перед лицом собственного страдания он набрасывается на людей вместо того, чтобы передать им свою боль, упуская таким образом последнюю возможность возобладать над нею и остаться неуязвимым. Вместе с тем эти возражения, сколь бы серьезны они ни были, вовсе не умаляют, и даже наоборот, величия некоторых ошеломляющих признаний из «Алхимии слова»: «Мне нравятся дурацкие рисунки, аляповатые карнизы и настенные росписи, клоунские наряды, вывески, лубочные картинки; я люблю старомодные романы, церковную латынь, скабрезные брошюрки, полные грамматических ошибок», – и, конечно же, его восхитительной «Дремы», стихотворения 1875 года, которое, бесспорно, следует считать поэтическим и духовным завещанием Рембо.