Кошачьи язычки - Мария Элизабет Штрауб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда я ничего такого ему не сказала, зато в следующий раз… В квартиру его пустила, но не в постель. И четко объяснила, что мне от него нужно: алименты до восемнадцати лет, посещения только по предварительной договоренности, подарки — само собой. А от меня — шиш. Если его это не устраивает, я готова отказаться от его денег.
Конечно, он тут же поджал хвост. И последние десять лет в первых числах месяца аккуратно перечисляет мне деньги, тактично интересуется, можно ли ему прийти в гости, советуется насчет подарков на день рождения и Рождество. Total easy.[25]Любимый Ахим. Санта-Клаус. Говнюк.
Одного он, по-моему, так и не понял — почему я больше не пускаю его к себе в постель. Он до сих пор предпринимает попытки и, стоит мне только пальцем его поманить, первым же рейсом примчится в Кельн. Но мне это на фиг не нужно. Оставляю его Норе — владей на здоровье.
Ну, наконец-то here we are,[26]причал номер четыре. Через пять минут причалит катер. И если сумки там нет, мне трындец. Что тогда делать человеку, который разучился молиться?
Нора
Ключа на стойке не было — я специально посмотрела, — но и Клер в ее номере я не нашла. Пошла к Додо? Жаль. Но тут уж ничего не поделаешь.
Или?..
Нет.
Нет, к Додо я не сунусь, об этом и речи быть не может. Понятия не имею, за что она на меня взъелась, но в этой поездке она меня просто извела. То смешит до упаду, то бросает посреди улицы, как будто так и надо. Поистине непредсказуемый человек! Я терпелива, но всякому терпению приходит конец. И куда девать фиалки?
Клер
Я не открыла ей дверь, затаилась. Она постучала ко мне в неподходящий момент — когда на горизонте снежного ландшафта наконец-то показались те два человека, которых я так долго ждала. Мужчина и женщина. Мои отец и мать. Эрик и Кристина Серенсен. Оба молодые, как на фотографии, правда, в летней одежде. Волосы у них развеваются, глаза сияют, и они босиком бегут ко мне по снегу. И уже почти добежали, почти взяли меня на руки. Успели бы, если бы не Нора!
Не будь это так тяжело, я бы ей открыла. Мы бы сели рядом, и я попросила бы ее просто выслушать меня, — ничего не говорить, просто выслушать и разделить со мной эту тяжесть. Но она ударится в слезы, разве ей выдержать такую правду? И оплакивать она будет не меня, а себя, свою утрату, потому что моя исповедь разрушит портрет безупречной подруги. Отныне, взглянув на меня, она будет видеть Старика и мое унижение. Это будет слишком печально, чтобы она могла сохранить свое ко мне расположение и не дать невыносимой, бьющей через край жалости вытеснить его.
А может, наоборот, она даст мне хороший совет — простой и мудрый? Порекомендует какой-нибудь курс психотерапии, что-нибудь в этом роде, что мне и в голову не придет? И сама будет на седьмом небе от счастья, как в ту ужасную ночь, когда она решительно, не слушая моих возражений, вырвала тетрадь из моих рук. Конечно, в первую очередь она делала это ради себя, ради уверенности в себе, но я поняла это намного позже.
Знаю, если бы я действительно захотела, я бы настояла на своем. Но я пошла у нее на поводу, поддалась ей. А что мне оставалось? Она меня обманула, сделала участницей заговора против Додо. Пока я жива, мне не выпутаться из этой петли.
Это по ее совету я тогда сломя голову помчалась в Нью-Йорк. Она думала, к Давиду, но у него я так и не объявилась, потому что боялась, что он увидит у меня на лбу каинову печать. Оттуда позвонила в Пиннеберг, Норе, и услышала от нее долгожданную новость.
В антикварном магазине на Двадцать второй улице я наткнулась на старое издание «Тысячи и одной ночи» и прочитала историю принца, которому было предсказано, что он умрет в свой двадцатый день рождения, почему отец-король и повелел отправить сына на отдаленный и безлюдный остров, где он мог бы переждать злополучную дату. В один прекрасный день на остров выбросило юношу с потерпевшего крушение корабля, очаровательного мальчика, который сдружился с принцем и захотел остаться при нем, чтобы скрасить ему ожидание. Они стали неразлучными друзьями и строили планы на будущее, которое наступит, когда минует опасность. Наконец они счастливо отпраздновали двадцатый день рождения принца и стали готовиться к отплытию. Уставший после праздника принц прилег отдохнуть, пока его товарищ собирал пожитки. У изголовья ложа принца стоял стол, на котором лежали столовые приборы, в том числе нож. Юноша споткнулся, да так неудачно, что нож из его рук упал и вонзился прямо в сердце другу.
Я полетела на Западное побережье и сняла домик в Санта-Барбаре. Забилась в него как в нору, читала сказки «Тысяча и одной ночи» и писала Додо бесчисленные письма, ни одного из которых не отправила. Пару дней спустя меня обнаружили Салли и Морин, которые проводили отпуск в коттедже неподалеку. От них я получила свои первые таблетки и умение включать и выключать воспоминания в зависимости от собственного желания.
Салли и Морин. Давид всегда называл их «мыши-полевки», потому что всегда встречал их одетыми в темное, так уж получалось. Салли — дневная мышь, а Морин, не снимавшая темно-серого балахона, — ночная летучая мышь. Когда два года спустя его настигла болезнь и он стал много времени проводить дома, потому что боялся больниц, они закрыли свое ателье в Бруклине и работали только в его квартире на Вашингтон-сквер, места там хватало.
Он хотел до конца прожить в окружении творческих людей, среди запаха скипидара и краски. Но последние недели ему все же пришлось провести в клинике, врачи настояли под тем предлогом, что дома не обеспечить надлежащий уход. Я провела рядом с ним шесть долгих дней и ночей, пока он не заставил меня улететь обратно в Мюнхен. Я согласилась — всего на неделю, в галерее все шло кувырком. Он обещал дождаться меня. «I’ll be here, Cleary, I promise, and alive».[27]Но, когда я вернулась, все было кончено. Они загримировали его истощенное лицо, и для вечности, куда еще не проник СПИД, оно выглядело вполне презентабельно. Он любил меня, и он умер. Я до сих пор думаю, что это был единственный человек, который меня знал. Который мог заглянуть в самые глубины моей души, хотя я ни во что его не посвящала, ни в события своей прошлой жизни, ни в тревоги настоящей.
Додо
Птица ты наша, бесподобная Клер, все прошло как нельзя лучше! Ее сумка. Ее божественная сумка! Вынесенная из туалета честным туристом, она спокойно лежала в рубке. Оба шкипера незамедлительно вручили мне ее, даже не взглянув в мою сторону, занятые подготовкой к празднику на катере, до которого оставалось всего ничего.
Все на месте. Бумажник, удостоверения, карточки, куча чеков, мелочь, истрепанная фотография с каким-то снежным пейзажем, бумажки, ключи, сигареты, крутая зажигалка от Дюпона, косметика. Редко чувствуешь такое облегчение. Я поехала назад в отель и по дороге немного растрясла содержимое сумки. Ну, взяла три-четыре бумажки, мне же пришлось заплатить за такси, в конце концов, не я же забыла сумку в клозете. Нашла я и еще кое-что. Завещание. В незапечатанном конверте, надписанном ее именем. Я только бросила взгляд на первую строчку и не смогла сдержать вопля! Таксист, видимо, решил, что я психопатка, и, когда за пару кварталов до отеля я вдруг потребовала остановиться — мне просто дурно сделалось, — он, не раздумывая, высадил меня в неположенном месте. Я летела через парк и впрямь как сумасшедшая и все думала, что нельзя сейчас попадаться ей на глаза, надо где-то отсидеться, опомниться, иначе я себя выдам. Я ничегошеньки не понимала. Зачем она делает это? Почему я?