Аватара клоуна - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два раза приезжал доктор, но Лаврентий только мычал, а на все уговоры раскачивался на стуле, точно невменяемый. Цокая языком, доктор осматривал о. Евлампия, назначал травяную микстуру и, ничего не добившись, уезжал восвояси. По его навету из города приезжал и следователь. Два жандарма заполнили собой избу, пока он вёл допрос. Однако, промучившись часа два, следователь плюнул на пол и, щёлкнув каблуками, откланялся.
На этом заканчивается история Лаврентия Бурлака, прослывшего уездным чудом. При иных обстоятельствах его талант мог дать дивные всходы, но ему суждено было провести жизнь среди посредственных людей, наблюдая мелочные страсти и скудные устремления. Перед его глазами проходила череда нелепых жизней и бессмысленных смертей, на которую он взирал со злым равнодушием.
На этом заканчивается официальная история Лаврентия Остроглаза.
И начинается её сокровенная часть.
Биография героя, которая дошла до нас в обрывках легенд и преданий, берёт своё начало задолго до его рождения.
В том месте, где нет времени, двое всадников, различных, как день и ночь, держали между собой шапку, в которую по очереди бросали кости. Светловолосый скрестил ноги на конской шее, чернявый сидел задом наперёд, болтая сандалиями, будто шёл по дороге.
– Слышал, у тебя новый подопечный? – перебирал он в ладонях игральные кубики.
Светловолосый кивнул.
– Разыграем его тело, – ухмыльнулся чернявый, метнув пару шестёрок. – Ну вот, слух – мой! «Уж не услышит он слов правды и щебетанья птиц…»
Светловолосый боролся с искушением, как стрелка с циферблатом.
– А я выбираю глаза, – виновато пробормотал он, когда брошенные его рукой кости повторили очки соперника. – И подарю ему орлиное зрение.
– Не знаю, кто из нас сделает его более несчастным, – рассмеялся чернявый, лошадь под которым втаптывала в воздух свою тень.
Чтобы многое видеть, заключает легенда, нужно быть ангелом.
И мир не принял Лаврентия Остроглаза. Мёд тёк у него по усам мимо рта, и он убеждался, что каждый человек, как цыган, носит за щекой бритву. На его сетчатке копились сцены предательства, обмана, лицемерия, картины лакейского подобострастия и барского гнева. В его глазах застыла злоба отца, презрение кормилицы, оживали последние дни Ртищева, абреки, как запертые по чуланам крысы, блудившие с горничными после похорон, плоские лица помещиков, коптивших небо по разбросанным в округе усадьбам. Он вспарывал избы, из ко торых не выносят сор, и видел, что люди, как побелённые надгробия, – снаружи украшены, а внутри полны мёртвых костей.
Мир не выдерживает пристального взгляда – он отворачивается и, как опытный преступник, убивает свидетелей. И Лаврентия гнали со двора кому не лень – и милосердные прихожане, и добродушные братья-кузнецы, и присланный на место о. Евлампия священник. Даже о. Евлампий тяготился его присутствием, смущаясь неотступным взглядом своей бессильной сиделки. И каждый раз, собирая на заре стадо, Лаврентий отправлялся на поиски иного мира. Он шёл, куда глаза глядят, не разбирая дороги, и однажды набрёл на скит, темневший, как остров, вокруг которого колыхались моря «куриной слепоты». Через дубовую дверь он разглядел старика: смешно приседая, тот чесал спину о печку, и его борода мела пол. «Я давно тебя слышу, – шевелил он губами. – Не стой на пороге». А когда Лаврентий согнулся под низким потолком, добавил: «Все идут навстречу миру, да не ведают, где разминулись». Отшельника звали Савва. Его бесполезные веки были похожи на приспущенные флаги – Савва был от рождения слеп. Зато он мог по комариному писку отличить самца от самки, различал скрип сосны от потрескивания осины, знал, шумит ли ветер в шерсти волка или лисы, и хвалился, что за версту слышит, как трутся о череп мысли. «Ты силён оком внешним, а надо – внутренним», – учил он поселившегося у него Лаврентия. И тот стал замечать, что мир заселён лишь наполовину. В нём были следствия, но не было причин, были поступки, но не было мотивов. Этот мир был, как сломанная стрела, один наконечник без оперения, и поэтому он не мог лететь, а лишь бесцельно кувыркался. «Мир – это разорванная страница, – думал Лаврентий, – чтобы прочитать её, нужно приставить утраченную часть». И стал всё чаще заглядывать в себя. В целостном мире истина была неотделима от лжи, а добро от зла. И над всем, как солнце над горами, высилось прощение.
«Зачем глаза, если видишь свет», – стал понимать Лаврентий слова Саввы.
Раз он наблюдал, как прилетевшие с небес вороны бросили вниз куски мяса, из которых восстал человек.
– Я Адам, – сказал он, пока птицы вновь расклёвывали его тело, – после грехопадения меня обрекли на вечную казнь, каждый раз, когда меня собирают, рождается человек, когда расклёвывают – умирает…
– Он врёт! – каркнул ворон, обнажая красный зев. – Берёт на себя чужие грехи, а у него своих предостаточно! Это Пилат.
– Человек умирает не от этого, – подтвердил Савва, помешивая желудёвую похлёбку. – На одну чашу кладут его радости, на другую – печали, он умирает, когда печали перевесят.
О себе Савва не рассказывал. Но был таким старым, что казалось, будто жил всегда. «Мир висит на волоске, тот волосок на лысине, а лысина в цирюльне, – бубнил он, как ворожея, спускаясь по вылизанному ветром крыльцу.
А бывало, поучал, упёршись слепыми глазами на огонь, пожиравший поленья.
– Постятся, крестятся, церковь посещают… Только заповеди – для людей.
– А что для Бога? – затаив дыхание, спрашивал Лав рентий.
– У каждого – своё, – ворошил кочергой угли Савва. – Бог не соска – каждому в рот не сунешь.
Лаврентий видел, как от жара краснеют его руки, как, раскаляясь, железо сжигает мясо, обнажая жёлтые кости.
– Каждый сам себе крест, – продолжал Савва. – Один царь проснулся раз в хорошем настроении. «Чью преступную голову мне сегодня сохранить?» – вызвал он министра. «Свою», – ответил тот, закалывая его кинжалом. Царь думал, что распоряжается чужими головами, а оказалось, не волен над своей! – Савва на минуту умолк и, выставив палец, едва не проткнул Лаврентия. – Ему и царство было дано, чтобы узреть через него собственное ничтожество, а он не понял.
И тут Лаврентий очнулся от сна, который выучил уже наизусть. Была ночь, и луна, как узник, припадала к решётке. Он валялся, привязанный к кровати, и выл от одиночества.
Однажды утром о. Евлампий обнаружил свои руки, которые ему вечером сложили под изголовье, у себя на груди. Это было чудом. Он стал горячо молиться, благодаря Господа, что избавил его от неподвижности. И в этот момент понял, что умер. Его глаза прикрывали медяки, он лежал посреди пустой церкви, в холодном, грубо струганном гробу, а в гнезде из пальцев трепетала свеча.
После смерти о. Евлампия на Лаврентия смотрели с состраданием и отвращением, как смотрят на раздавленную мышь. Пригоняя стадо, он возвращался туда, где у него никого не было. В окрестных деревнях его считали умалишённым – он слышал голоса и разговаривал сам с собой. Бродя с выпученными, как у лягушки, глазами, он стучал посохом, и его громкий, отрывистый лай далеко разносился в ночной тишине. Встречу с ним считали дурной приметой, боясь сглаза, ему, как прокажённому, повесили на шею колокольчик. «Савва, Савва! – присев на корточки посреди дороги, причитал он, обнимая колени. – Зачем ты оставил меня?»